Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава тринадцатая

Читайте также:
  1. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  2. Глава тринадцатая
  3. Глава тринадцатая
  4. Глава тринадцатая
  5. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  6. Глава тринадцатая

 

I

 

В актовом зале Союза композиторов на улице Росси собралось большинство композиторов, музыковедов и критиков города, привлеченных возможностью послушать новое сочинение опального, полузапрещенного Дмитрия Шостаковича. Пришли профессора консерватории и старшие коллеги. Пришли соученики, те, с кем он стоял в очередях за жиденьким супом из раздобытой кислой капусты, отогревал пальцы у жаровен с углями в заиндевелых классах. Многие из них находились в Большом зале филармонии на знаменательном исполнении Первой симфонии.

И вот через одиннадцать лет еще более ответственное исполнение. Разнос "Леди Макбет" и неудача с исполнением Четвертой сделали свое черное дело: теперь те, от кого зависят судьбы музыки, удвоят, утроят внимание на предмет наличия в новой симфонии "формализма" и "сумбура". Если обнаружится идейная ущербность, путь на концертную эстраду будет закрыт, и волей-неволей Шостакович сделается "прикладником", сочиняющим музыку для фильмов и спектаклей.

Было интересно, что же написал композитор, уличенный во всех мыслимых грехах, да еще в год двадцатилетия Октября? Оптимистическую симфонию о революции, гражданской войне, социалистическом строительстве? Нечто подобное его "Посвящению Октябрю" или "Первомайской" симфонии, но свободное от их "формалистического" тумана? Похожее на многие "актуальные" сочинения, появившиеся за последние годы в большом количестве? Но чего-то другого от него ждали: Шостакович непредсказуем, Шостакович дерзок, он найдет творческий выход из сложнейшего положения.

– Известно что-нибудь о Марусе и Всеволоде? – тихо спросил подошедший Николаев.

– Всеволод в лагере, Маруся в ссылке, – так же тихо ответил Дмитрий.

– Помни, Митя, я всегда с тобой и вашей семьей и в радости, и в горе.

– Я это знаю. Спасибо, Леонид Владимирович.

Пожалуй, никогда еще не собиралось так много его друзей, приятелей, знакомых. С многими консерваторцами давно не виделся, их пути разошлись. И вот они пришли, чтобы защищать своего соученика. Дмитрий был растроган и благодарен им. Присутствовал, конечно, и ближайший друг отрочества Валериан Богданов-Березовский. О чем они только ни мечтали, о чем ни говорили! Помнится, в день смерти Владимира Ильича Ленина Валериан сказал: "Ну, теперь начнется сплошная каша. Все вожди перегрызутся". Дмитрий с ним согласился. Увы, так оно и получилось. А страдают ни в чем неповинные люди.

Он сел за рояль вместе с молодым композитором Никитой Богословским. За маленьким столиком, раскрыв партитуру, устроился дирижер Евгений Мравинский, худой, с непроницаемым удлиненным лицом. Вокруг него сгрудилась молодежь.

Даже в фортепианном изложении симфония произвела сильное впечатление своей необыкновенной энергией и жизненностью. Как будто услышали о жизни и себе самом нечто такое, что подспудно ощущали, однако не умели ни осознать, ни выразить. В музыке слышалась вселенская трагедия, участниками которой стали все. Это был Шостакович, парадоксальный, неистовый, неожиданный, но какой-то новый Шостакович, мудрый, человечный, экономный в средствах.

Его шумно поздравляли. Признаков разгрома не было заметно. С Валерианом Богдановым-Березовским вышли покурить на лестницу. Валериан задумчиво произнес:

– Симфония, конечно, гениальная, и непонятно, как сделана. Для меня это один из главных признаков исключительности. Можно, конечно, разъять на части, проследить развитие тем, игру тембров и так далее. Но абсолютно ничего не поймешь. Все равно что препарировать цветок, чтобы объяснить его красоту. Одним словом, музыкальное чудо. Помнишь, в чем я видел причину твоей гениальности?

– Увы, выскочило из головы.

– В том, что в детстве тебя укусила бешеная собака!

– Да, собака меня кусала...

Ему было как-то неловко перед бывшим другом за успех симфонии: в те времена они взаимно превозносили друг друга, считая выдающимися личностями и многообещающими музыкантами. Как оба гордились балетом Валериана "Дикие лебеди"! Разве кто-нибудь из их сверстников способен был написать такое выдающееся сочинение! У Валериана как-то не заладились отношения с М. О. Штейнбергом, он метался, бесплодно озлобляясь, как многие непризнанные гении. Несмотря на отчаянные попытки ничего яркого сочинить не удавалось. Тогда он ударился в критику, стал активно сотрудничать в газетах и журналах, время от времени возвращаясь к музыкальному творчеству. "Я гений не этой эпохи", – говаривал он в отрочестве...

– Знаешь, что мне напомнило ларго? – продолжал Валериан. – Лет в семнадцать ты очень грустил, жаловался, что скоро умрешь. И постоянно видел сны с одним мотивом. Ты один в пустом поле. Дует сильный ветер, кружится белый снег. Тебе страшно. И отовсюду кричат дикие голоса: "Берегись! Берегись!"

– Сон оказался в руку, Валерий Брюсыч. – Дмитрий вспомнил одну из кличек Валериана. – Когда я сочинял ларго, мне снилось нечто подобное. И было очень страшно.

– Когда-то я говорил: чем больше страдаешь, тем лучше. Сейчас бы я такое не повторил. Хотя как знать... Здесь тайна. Твои две последние симфонии возникли из страдания.

– Не хочу страдать! – решительно заявил Дмитрий. – Не хочу, чтобы и другие страдали. Слишком много страданий, слишком много. Мы уже перестали воспринимать чужие страдания. И свои тоже.

– Ты прав, Митя. Но тайна существует.

Перерыв кончился. Позвали на обсуждение. Председательствовал Исаак Осипович Дунаевский, автор многочисленных массовых песен и музыки к кинофильмам. Дмитрий счел необходимым произнести вступительное слово, истолковать симфонию в нужном "общественности" смысле, защитить ее от обвинений в пессимизме. Слово-то какое гнусное! Используя название пьесы нелюбимого им драматурга Всеволода Вишневского, он окрестил свою симфонию "оптимистической трагедией", сказал, что финал дает оптимистический ответ на все трагические вопросы, поставленные в предыдущих частях, дает жизнерадостное разрешение трагедии в духе социалистического строительства. Предназначенное для начальственных ушей выступление звучало несколько пародийно. Те, кто понимал истинный смысл музыки, только улыбались про себя, одобряя маневр автора.

Выступающие искренне превозносили симфонию. Говорили, что в творчестве Шостаковича произошел резкий поворот к простоте и яркой мелодичности. Отмечали безупречное чувство формы и художественной меры, сжатость и эмоциональную насыщенность. Подчеркивалось, что трагедийность симфонии не вызывает чувства безысходности. На кого больше подействовала одна часть, на кого другая, но все сошлись на том, что произведение – значительнейшее достижение советской музыки. Итоги подвел недавно избранный председатель правления И. О. Дунаевский, отдавший должное блестящему мастерству, доступности языка и классической ясности формы. Однако, заявил он, окончательное суждение можно будет вынести только после исполнения в Большом зале филармонии в дни декады советской музыки. Такое заключение стало главным результатом обсуждения. Ни один человек не обнаружил следов "формализма", в том числе и новый директор филармонии композитор Михаил Чулаки.

Из дипломатических соображений Иван Иванович Соллертинский симфонию не хвалил: с него еще не сняли клеймо "трубадура формализма". Мнения же о сочинении он был чрезвычайно высокого.

– Теперь, Дми Дмитрич, путь для исполнения симфонии, кажется, открыт.

– Не будем преждевременно радоваться, не будем радоваться.

 

Интерлюдия

– Даже знатного стахановца из тебя не получилось! – с досадой воскликнул бывший Задрипанный мужичонка, ныне узаконенный товарищ Сталеваров. – Одним словом, лишенец! Зачислили в ударники, а толку? Зарплату почти не прибавили. Мне достанется всего ничего. Так и на похмелье не хватит.

– Прошло время, когда первые стахановцы дурные деньги получали, – возразил Дмитрий-Петр. – И нормы установили – больше трех не выполнишь. Я старался...

– Надо вступать в ВКП(б). Партия поможет поставить мировой рекорд.

Этого еще не хватало! Добровольно идти к разорителям России!

– Ты подумай дурной своей башкой: кто же меня примет? Прочтут анкету – и нет меня. Тебе-то польза какая?

Подумав, Сталеваров согласился:

– Пожалуй что и верно... Сразу ущучат, что ты есть двойной враг народа. Тогда вот что, друг лишенец, пересоставим договор – будешь мне сорок процентов заработка отдавать. Женка твоя в поварихах, пусть домой тащит, прокормитесь.

– Не будет она тащить.

– Это ваше дело, а мне мое отдай. Тебе жить надо, и мне жить. Без горячего зелья я не человек. Отвали-ка на полуштоф, не то сообщу куда следует, кто ты есть такой.

Снова пришлось подчиниться.

Довольный мужичонка весело продолжал:

– Если задумаешь против меня дурное, у меня верным человеком на тебя письмецо составлено. Случись со мной что, сейчас же в НКВД передаст.

Потихоньку напевая, Сталеваров удалился. Удрученный Дмитрий направился домой, в мазанку, которая уже стала бы их с Анной собственностью, если бы не выплачивал дань этому прилипале. И долго ли так будет продолжаться? Не лучше ли самому на себя донести? Ведь никакого преступления не совершил, за что же его уничтожать? Но и тысячи других ничем не провинились. А где они? Даже могилок не осталось... Ничего нет своего. Всякая шушера держит тебя в страхе, потому что ты хочешь жить, а за ними беззаконие и штыки. Бежать некуда, спрятаться негде...

Анне ничего не сказал: ей нельзя волноваться, ребенка ждет. Теперь будут всю жизнь бояться. И дети вырастут в страхе, если им сказать правду. Или станут советскими тупицами, способными предать отца с матерью и готовыми от них отречься. Остается только одна надежда: переведут мужичонку в другую область или выдвинут наверх. Ему, неграмотному, в самый раз просвещать академиков и профессоров!

Теперь он всегда имел при себе немного денег. Еще два раза выдал вымогателю на бутылку, и тот больше не появлялся. Вот бы сгорел от водки! Гнусно желать чужой смерти, но он же не дает жить троим, в том числе ребенку, который и на свет еще не появился. А может быть, и еще кого-нибудь тиранит.

Помылся под душем, надел чистое, вышел на свежий воздух. Вот тут и пожалует сволочной мужичонка. Однако его нигде не видно. Дмитрия догнал знакомый крепежник, видно, из таких же лишенцев. Шепотом сообщил:

– Слыхал? Нашего-то активиста Сталеварова сегодня ночью замели. Тройным шпионом оказался и секретным агентом царской охранки. Он еще в те годы организовал группу для покушения на товарища Сталина. Не получилось, так сюда заслали, чтобы, значит, вождя того и восстановить капитализм.

– Правда? Неужели арестовали?

– Точно. Сегодня ночью в "черный воронок" затолкали. Насчет прочего народ, может, что и придумал, а забрали точно.

Дмитрий свободно вздохнул: неужели удастся под землей да в своей мазанке скрыться от напора враждебного времени?

 

II

 

Снова, как и на репетиции Четвертой, Дмитрий сидел в пустом зале и мучился, слушая оркестровый разнобой, в котором невозможно было узнать собственную музыку. Исполнение поручили не молодому, но пока еще ничем особенным не проявившему себя дирижеру Евгению Александровичу Мравинскому. Слыл он крепким профессионалом, с некоторым успехом дирижировал в Мариинке (в основном балетами), изредка выступал в Большом зале филармонии.

Метод его работы с оркестром пугал Шостаковича: ему казалось, что дирижер слишком большое внимание обращает на частности в ущерб целому. Если симфония прозвучит вяло, как набор фрагментов, то неверная трактовка станет причиной ее преждевременной смерти. Он страдал, но энергичное вмешательство в процесс репетиций претило его натуре. Мягкость и деликатность не позволяли потребовать замены дирижера. Да и поздно было: дата исполнения объявлена, афиши расклеены, в Москву посланы телеграммы и приглашения на концерт.

 

Между тем по городу распространились слухи о необыкновенной симфонии, утверждали, что ее запретят или до исполнения, или сразу же после концерта. Многие оркестранты предрекали, что ее раздраконят так же, как и оперу "Леди Макбет Мценского уезда", ставшую символом чуждого советскому народу формализма и враждебной социализму аполитичности. Сочувствуя автору, шептались, что симфония очень мрачная, звучит слишком резко и двусмысленно. И разучивать ее – напрасный труд: все равно снимут с исполнения, как и Четвертую.

И вдруг на одной из репетиций оркестр заиграл слаженно и стройно, Пятая симфония обрела звуковую материальность. Дмитрий заново переживал каждый такт и порой удивлялся: неужели он все это сочинил? Складывалось впечатление, будто его перо направляла какая-то высшая сила. И недоумевал: неужели начальники ничего не слышат в музыке крамольного, неужели она публично прозвучит? На каждой репетиции он ждал: подойдут сзади и шепнут: "Пройдемте, Дмитрий Дмитриевич". Однако вестники несчастья не появлялись, день концерта приближался.

 

III

 

В антракте, после исполнения в первом отделении концерта отрывков из балета Асафьева "Пламя Парижа" и фортепианного концерта Хачатуряна, нужно было что-то говорить знакомым, отвечать на вопросы, здороваться, что он и делал почти механически, строго и отрешенно глядя через очки, едва замечая собеседника. Со страхом и нетерпением ждал, когда начнется его симфония. Все еще казалось, что ее уничтожат в самый последний момент. Наконец, трижды продребезжал звонок, над эстрадой вспыхнули хрустальные люстры. Встреченные благодарными аплодисментами вышли с двух сторон оркестранты. Сели за пюпитры. Режущие слух звуки настраиваемых инструментов проскрежетали по напряженным нервам. Установилась тишина. По незримой тропинке среди пюпитров уверенно прошагал высокий Мравинский, поднялся на дирижерский пульт и простер над оркестром руки.

С властной торжествующе-сумрачной темой в зал ворвалась звуковая трагедия, в которой каждый чуткий слушатель мог найти выражение собственных страданий, а также мученической жизни страны в двадцатом столетии и всей человеческой цивилизации. Неумолимый напор зла, поддержанный всеми инструментами, порой вызывал почти физическую боль. Дмитрий мучился вместе со всеми, скорбел, сопротивлялся, надеялся, сочувствовал и одновременно испытывал радость: симфония звучит и звучит неплохо!

Скерцо внесло необходимую разрядку после напряженной драмы. В нем при желании можно было найти что угодно: непосредственное веселье, подтрунивание над однотипными казенными речами и принудительным пафосом, а также гордость за подлинные свершения советских людей. Трудно было сразу погрузиться в печаль и скорбь ларго, но музыка властно влекла за собой. Хотя Дмитрий и сам его сочинил, и слушал в живом исполнении не один раз, от волнения перехватило горло, он боялся разрыдаться. Многие мужчины и женщины плакали, не стесняясь слез.

Мощным грозовым разрядом загремел финал. Несся могучий сгусток энергии, словно в торжествующем крике зла гибла Вселенная. Судорожный, до предела убыстренный темп всего оркестра заставлял вжаться в кресло. Никому не отойти в сторону, не спрятаться. Космические столкновения инструментальных масс вызывали ужас, но противодействующие голоса твердили, что жизнь не раздавлена, что человеческий дух не растоптан, душа не покорилась всеохватному мраку. Вопреки громогласному зловещему торжеству дьявольских сил сквозила надежда, проглядывал свет, рождалась энергия добра, всколыхнувшая души. Многие слушатели стали непроизвольно подниматься из кресел, словно устремляясь ввысь, а когда из тоски и тьмы вырвались душераздирающе звенящие светом аккорды, стоял уже весь зал.

 

После ошеломленного молчания разразился шквал аплодисментов. Только таким образом пригнутые страхом и невзгодами люди могли выразить свою благодарность композитору и музыке, рассказавшей об их переживаниях и на короткое время освободившей их от гнета действительности. Те минут сорок пять, что длилась симфония, они были не безголосыми покорными винтиками в страшной машине государства, а свободными людьми.

Закусив дрожавшие губы, бледный Шостакович вышел на эстраду, поклонился и скрылся за кулисами. Рукоплескания не стихали. Евгений Мравинский поднял над головой партитуру, показывая, что аплодисменты принадлежат не дирижеру, не оркестру, а композитору Шостаковичу и его великой музыке. Еще и еще Дмитрий появлялся на вызовы.

В артистической его окружили знакомые и незнакомые люди, жали руки, поздравляли, обнимали. Академик-филолог Шишмарев, человек суховатый, взволнованно говорил, что только раз в жизни испытал подобное потрясение – во время исполнения Шестой симфонии Чайковского под управлением автора незадолго до его кончины. И поспешно добавил: у Шостаковича впереди еще долгая жизнь и он напишет много гениальной музыки. Со слезами на глазах знаменитый русский певец Ершов воскликнул:

– Преклоняюсь перед современным гением! Ваша симфония перевернула мне душу!

И опустился на колени перед смущенным композитором.

Десять, двадцать, тридцать минут длились овации. По залу передавали кем–то сказанную фразу: "Он ответил на статью и замечательно ответил!" Слушатели не желали расходиться. Они чувствовали свое единство здесь, где только что отзвучала музыка, написанная о них и для них. Смертельно уставший Дмитрий растерялся. Он устал кланяться. В артистической его окружала плотная толпа. Готовый потерять сознание, он не различал лиц, не понимал слов и хотел только одного: исчезнуть отсюда, но пробиться сквозь живое кольцо был не в состоянии. Выручила Алиса Шебалина. Взяв его за руку, решительно прокладывала путь, отбиваясь от восторженных почитателей: "Потом поздравите! Потом! Дайте человеку отдохнуть!" За ними пробирался Виссарион. Торопливо оделись, вышли через служебный подъезд. Алиса властно остановила первую попавшуюся автомашину, новенькую черную "эмку", подождала, пока спутники заберутся внутрь, уселась сама и захлопнула дверцу перед носом набежавших слушателей, глазевших на Шостаковича как на чудо. Приказала шоферу ехать на Кировский проспект.

– Это победа, Митя! – торжественно произнес Виссарион. – Не только твоя, но и всех нас.

– Не спеши, Роня, не спеши. Нечего впадать в телячий восторг. Подождем, что скажут критики и начальство.

– Я видел Алексея Николаевича Толстого. Он в восторге и завтра же собирается писать статью в "Известия".

– Приятно слышать. Сегодня Алеша спасла, иначе меня бы растерзали. Алексей Николаевич, может быть, защитит от разгневанных критиков.

Пожалуй, впервые за последние месяцы он широко улыбнулся.

 

IV

 

Бывший ленинградец, дирижер Александр Васильевич Гаук ночным поездом вернулся в Москву, поскольку утром была назначена репетиция, которую он не мог отменить. Симфония Шостаковича сильно на него подействовала, хотя в деталях он не успел разобраться, даже партитуру не имел возможности просмотреть. Чуть отдохнув после поезда, он отправился в Большой зал консерватории. Вскоре там появился председатель комитета по делам искусств Платон Михайлович Керженцев в сопровождении начальника музыкального управления С. С. Шатилова, тоже вернувшегося из Ленинграда. Керженцев спросил Гаука о впечатлении от новой симфонии Шостаковича.

– Замечательная симфония! Великое произведение!

– Александр Васильевич сильно преувеличивает, – ехидно заметил Шатилов. – Симфония мрачная, я бы даже сказал двусмысленная. Не чувствуется торжества идей социализма, пафоса наших дней.

– Позвольте возразить, Сергей Савельевич, – твердо сказал Гаук. – Конечно, в симфонии нет примитивного оптимистического финала. Но любой ремесленник сочинит их десятки. Да, симфония Шостаковича драматична, даже трагедийна, но в целом звучит жизнеутверждающе. Это же не агитка, а произведение, можно сказать, мирового значения. Успех, Платон Михайлович, был триумфальный. Ничего подобного на моей памяти не было.

Керженцев одобрительно заметил:

– Я рад, что симфония удалась Дмитрию Дмитриевичу. Несмотря на отдельные ошибки он гордость советской музыки.

Шатилов не унимался:

– Успех был подстроен московскими друзьями Шостаковича, которые специально приехали, чтобы поддержать автора.

Добродушный Гаук даже руками всплеснул от возмущения:

– Сергей Савельевич! Подумайте сами, что могли сделать шесть-семь человек! Ведь в зале было больше двух тысяч человек. Даже если бы мы были выдающимися гипнотизерами, то все равно бы не справились!

Керженцев улыбнулся:

– Пожалуй, Александр Васильевич, не справились бы.

Гаук радостно сообщил:

– Дмитрий Дмитриевич доверил мне первое исполнение в Москве.

– Не возражаю, если не возникнут чрезвычайные обстоятельства.

– Может быть, Платон Михайлович, стоит подумать об исполнении Четвертой? Я бы разучил ее самым тщательным образом.

– Пока не время, Александр Васильевич. Возможно, придет пора и Четвертой.

Гаук понял, что и Пятую еще придется отстаивать.

 

V

 

"Шостакович в своей пятой симфонии впервые выступил как сознательный художник-реалист... Шостакович в своей пятой симфонии впервые попытался серьезно и глубоко поставить большую идейную задачу философского порядка. Наконец, Шостакович в своей пятой симфонии впервые обратился как художник к широкой аудитории, стремясь говорить выразительно-простым и ясным языком. Все это, вместе взятое, и определило особую значительность пятой симфонии Шостаковича – не только в творческом пути композитора, сознательно повернувшего от формализма к реализму, но и во всем советском симфоническом творчестве. Ибо не следует забывать, что такое произведение, как пятая симфония Шостаковича, могло появиться только в результате той мудрой и справедливо-резкой, подлинно большевистской критики, с которой выступила в свое время "Правда", бичуя формалистический сумбур, фальшь, трюкачество и грубый натурализм в искусстве.

...Тема страдания и слез, горечь одиночества, щемящая тоска целиком заполняют эту часть [ларго] симфонии. Здесь нет внутренней борьбы. Заунывные мелодии "плача", стенаний на фоне скованного, настойчиво однообразного движения воспринимаются как образ скорбного оцепенения" (Г. Хубов)

"Но не всегда это мастерство подчинено идейному замыслу произведения. Мне кажется, что временами Шостакович "щеголяет" сложной и необычной оркестровкой. В частности, по-моему, излишне шумлив финал.

Но "пережитки прошлого", проглядывающие в 5-й симфонии, не играют значительной роли по сравнению с большими и бесспорными достоинствами симфонии. Несомненно, что композитор, убедительно показавший, что он умеет бороться за преодоление своих ошибок, в будущем изживет их до конца.

Волнует в 5-й симфонии искренность, жизнеутверждающий оптимизм, глубина чувств. Богатство музыкального содержания симфонии захватывает слушателя с первой же части и держит его в радостном напряжении до финала. Чувствуется, что Шостакович много пережил и передумал. Он вырос как художник. Его росту, несомненно, способствовала суровая и правдивая критика" (М. Громов, летчик, Герой Советского Союза)..

"Он в ней преодолел те "соблазны", которым так охотно поддавался в своих предыдущих сочинениях. Он сумел развить лучшие стороны своего дарования... Язык 5-й симфонии прост, ярок и оригинален. По прослушании 5-й симфонии Шостаковича можно смело утверждать: композитор как настоящий большой советский художник преодолевает свои ошибки, находит свой новый путь..." (Д. Кабалевский)

"Произведение такой философской глубины и эмоциональной силы могло родиться только в СССР".

"Многие места симфонии мне чрезвычайно понравились, хотя стало ясно, что ее хвалят совсем не за то, за что надо хвалить; то же, за что надо хвалить, вероятно, не замечают. Но, во всяком случае, хорошо, что хвалят, ибо после всего того "вчерашнего холодного", чем кормят нас товарищи композиторы, радостно появление настоящей свежей вещи. А как следует, разберутся позднее" (С. Прокофьев).

"Одна из задач искусства социалистического реализма – становление личности в социальной среде. В условиях строящегося социализма широко и глубоко взятая тема становления личности приобретает огромный смысл и значение. Вот почему новое произведение композитора Шостаковича – Пятая симфония – так глубоко волнует советского слушателя.

...Третья часть полна особо глубоких переживаний. Здесь начинается становление личности. Это как бы взмах крыльев перед подъемом. Здесь личность погружается в среду своей великой эпохи и, раскрываясь, начинает звучать в согласии с эпохой" (А. Толстой).

"...Я вынужден сказать, что вокруг этого произведения происходят нездоровые явления ажиотажа, даже в известной степени психоза, который в наших условиях может сослужить плохую службу и произведению, и автору, его написавшему.

...Безмерное и безапелляционное присвоение титула гениальности – все это кружит голову, у значительной части нашей музыкальной общественности создает нездоровый "бум" и мешает советской общественности разбираться в подлинной ценности и подлинном качестве того или иного произведения.

Блестящее мастерство Пятой симфонии... не исключает того, что в этом произведении, являющемся несомненно переломным для творчества Шостаковича, далеко еще не намечены здоровые пути, по которым должна развиваться советская симфоническая музыка.

За трескотней и шумихой мы можем прозевать самое главное – здоровое влияние на автора и воспитание его в духе стоящих перед советской музыкой задач... Так уже было в творчестве Шостаковича, так может повториться вновь" (И. Дунаевский).

 


Интерлюдия

Дмитрий, бывший Петр, не торопясь шагал к своей шахте, расположенной совсем недалеко от его хатки, – перейти по мостику через замерзший ручей, потом подняться к недлинной улочке, где дома стоят кучно, почти впритык друг к другу, и за небольшим пустырем – шахтный двор с высоким копром, на верху которого почти безостановочно крутится большое колесо. Толстый стальной канат поднимает на-горa скип с углем или пустой породой. Вверх-вниз, и так целые сутки.

Деревья в садиках и на берегу ручья покрыты пушистым инеем и красиво освещены предзакатным солнцем. Дальние снежные терриконы кажутся островерхими горами. Жить можно даже среди бедной донбасской природы. Лишь бы не трогали. Он уже привык к новому имени, свыкся с чужой фамилией. Обзавелись своим хозяйством, сняли с огорода свой первый урожай, подумывают купить корову – Анна ждет ребенка, молоко понадобится. Может быть, удастся спрятаться от сумасшедшего времени. Отдал производству восемь часов, выслушал положенную пропаганду, делая вид, будто соглашаешься, а в душе желая сгинуть разрушителям жизни, и скрывайся в свое домашнее существование, тем более что есть где приложить руки: "усадьба" немаленькая, до ближайшего дома не менее полукилометра.

Из репродуктора, прикрепленного к столбу возле шахтоуправления, доносилась необычная музыка. Она угрожала возмездием, заходилась гневом, оплакивала, скорбела, печалилась. Пораженный Дмитрий даже приостановился. Не то чтобы он сильно разбирался в музыке – в детстве несколько раз старшие братья брали его на концерты в губернский город, да по радио слушал иногда, но это сочинение сразу взяло за душу. Неужели власть внезапно переменилась? Иначе как стало возможным передавать по радио произведение, в котором угадываешь мысли и переживания, словно автор перенес то, что перенес он, Петр Заварухин, и сотни тысяч ему подобных?

Время оставалось – на смену он приходил заблаговременно, – и он дослушал до конца. Диктор объявил, что исполнялась Пятая симфония Дмитрия Шостаковича. Отчаянно смелый человек этот Шостакович, подумал Дмитрий-Петр, и понимающий, конечно.

Когда вошел в раздевалку, уже передавали новости о достижениях социалистического строительства, а потом стали гневно падать тяжелые слова о врагах народа. Поносились ближайшие сподвижники главного злодея и человеконенавистника – Ленина во главе с Бухариным. Сами себя уничтожают...А страдают ни в чем не повинные люди. На шахте вот только за год уже трижды сменилось руководство. Не успеет человек освоиться, как его подметают. И простых людей выдергивают за неосторожное слово или косой взгляд. Ничто никого не защитит – ни хатка, ни трудолюбие, ни даже безраздельная преданность советской власти. Только слабая надежда, что на самом верху кто-то поймет, что нет резона бессмысленно уничтожать людей. Возможно, уже что-то и происходит? Гадай не гадай, а надо быть незаметным и держать рот на замке. Но как же этот Шостакович умудрился высказаться на всю страну, а то и на весь мир?

 

VI

 

До начала концерта оставалось несколько минут. Публика уже заполнила партер и ярусы Большого театра. Шостакович поглядывал на правительственную ложу: известно было, что Сталин иногда появляется в театре, и Дмитрий с волнением ждал окончательного решения.

Его новую симфонию приняли хорошо. Даже ленинградский партийно-советский актив, перед которым ее исполнили, не нашел в ней ничего, подлежащего осуждению. Не раз Пятая прозвучала в Ленинграде и в Москве, а также по Всесоюзному радио. Готовился выпуск грампластинок, репетировали оркестры многих городов страны, иностранные дирижеры наперебой запрашивали партитуру.

И все-таки не было уверенности ни в ее судьбе, ни в своей собственной. Страх не отпускал. По-прежнему стоял чемоданчик с едой и теплым бельем. На улучшение участи советских людей нечего и надеяться, создавалось впечатление, что скоро всех отправят за колючую проволоку, оставив на воле немногих избранных. Косили гибельной косой и по верхам, и по низам. Арестовали и расстреляли преданного власти Максима Кострикина. Погиб Всеволод Фредерикс, тесть и теща томились в лагерях. Но – выпустили из ссылки сестру Марусю. А взамен возьмут брата? Но его будущность зависит только от слова верховного музыкального критика страны. В Пятой гораздо больше повода для его гнева, чем в "Леди Макбет Мценского уезда". Правильно писал товарищ Дунаевский: Так уже было в творчестве Шостаковича, так может повториться вновь". Когда любимый и мудрый вождь народов примет решение – уже сегодня? Через год? Через два? Неизвестно, что хуже: услышать приговор сейчас или жить под незримо нависшей секирой.

А жить надо, и жизнь продолжается. За время, что существует Пятая, экипажи летчиков В. Чкалова и М. Громова совершили труднейшие перелеты из Москвы в США через Северный полюс. Девять месяцев дрейфовала в Ледовитом океане отважная четверка папанинцев. Построены новые заводы, корабли и самолеты. Как и столетия назад, люди существуют своими заботами, радуются и печалятся, влюбляются и ревнуют, трудятся и отдыхают.

...Сталин не пришел на концерт советской музыки. Приговор отсрочен. Началась симфония страданий, сопротивления и скрытой надежды, в который раз переживаемая Шостаковичем заново и заново. Его тернистый путь только начинался. Все будет: горе, поношения, беды, отчаяние. Но и радости не обойдут его стороной, и, прежде всего, радость творчества. Все пройдет, навсегда останется только музыка.


Павел КОЧУРИН


Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)