Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Снега остановились на ходу

Читайте также:
  1. Дир. С.1.2.4) В каком типе средств размещения вы остановились?
  2. Им не сделаю, после чего они остановились, а я сел на свою лошадь и подъехал к ним. Когда я
  3. Снега Этидзэна 1 страница
  4. Снега Этидзэна 2 страница
  5. Снега Этидзэна 3 страница
  6. Снега Этидзэна 4 страница

Диалоги

Литературных

Поколений

 

 

ВСТРЕЧА НА НЕВСКОМ…

 

 

Санкт-Петербург

АПИ. 2011
АВТОРСКИЙ КОЛЛЕКТИВ:

 

 


Аврутин Анатолий………174

Ахматов Алексей………...240

Белов Анатолий………….135

Волков Владимир…………28

Вольский Сергей………….69

Гранцева Наталья………..236

Дроздов Сергей……………19

Зайцев Александр………..245

Ефимовский Ефим……….207

Казинцев Александр……..232

Каширин Сергей…………..98

Ковалевский Сергей……..242

Козлов Кирилл……….31, 248

Колкер Юрий…………….169

Кочурин Павел…………….52

Кравченко Игорь………….56

Ладейщикова Любовь…...168

Любегин Алексей…………89

Люлин Александр…………77


Мизгулин Дмитрий……...231

Морозов Владимир………129

Неёлова Валентина……….79

Новиков Александр……...140

Инге-Вечтомова Мария…..31

Овсянников Вячеслав…….87

Петров Анатолий………...128

Подгорнова Т.В……………63

Романов Андрей…………163

Рыбакова Валентина ………5

Сергуненков Борис ………..3

Степанов Анатолий……….57

Такшеева Зинаида……….116

Тропников Николай………90

Федоров Михаил…………..22

Филимонов Алексей……..137

Хохлев Владимир…………85

Шацков Андрей………….238

Шумаков Николай………...39

Щёлоков Иван………..26, 217

▼▼▼

 


· Издание выпущено при поддержке Комитета по социальной защите Правительства Санкт-Петербурга.

· Авторский коллектив также благодарит депутата ЗАКСа СПб

В.Е. Мартыненко за финансовую поддержку творчества членов

Союза писателей России и юных литераторов из ДДТ «Измайловский»

Адмиралтейского района Санкт-Петербурга.

 

Внимание: редакция не всегда и не во всём разделяет точку зрения авторов

опубликованных произведений. Приносим извинения всем, посчитавшим себя

обиженными, униженными или оскорбленными.

 

Вместо эпиграфа:

Борис СЕРГУНЕНКОВ

Из книги: «ШАНТИЛИха»


* * *

Не помню, чтобы в раннем детстве мама или бабушка рассказывали мне сказки. Помню, что читали. Возможно, что и сказку про курочку Рябу они мне вначале прочли. Потом они, конечно же, ее рассказывали мне наизусть — так она проста и удобно укладывается в памяти, что сама просится на язык, – но вначале они мне эту сказку прочитали. Очень скоро я и сам ее выучил и рассказывал наизусть. И каждый раз возникала заминка. Я никак не мог запомнить, какое яичко разбила мышка и какое обещала курочка снести деду и бабе: простое или золотое?


Родители мне читали, что мышка разбила золотое яичко, а курочка обещала снести простое, я же упорно твердил обратное. Это несколько сбивало тот пафос чтения, когда я стоял перед гостями на стуле, демонстрируя свои гениальные способности.


Только когда через много лет, я стал серьезно заниматься русским фольклором, читать многочисленные сборники сказок, я понял, в чем была причина моей промашки. Дело это оказалось не таким простым, как думается на первый взгляд.

В том бесценном наследии сказок, которое оставил нам русский народ, оказалось несколько вариантов сказки про курочку Рябу, а точней – два. Первый вариант – это когда, мышка разбивает золотое яичко, а курочка обещает снести простое и второй, когда мышка разбивает простое, а обещает снести золотое.

По всей вероятности мама и бабушка познакомили меня с первым вариантом сказки. Во время моего детства он широко печатался в детских книжках и был связан с именем русского писателя Алексея Толстого, который и обработал эту сказку.

Мне нравятся оба варианта сказки, оба они несут смысловые нагрузки, хотя и разные. В первом варианте мне больше слышится грусти, печальной мудрости, в ней есть горечь понимания жизни. Во втором варианте, наоборот, праздничность, оптимистичность, вера в добро и любовь. Если говорить откровенно, я больше люблю второй вариант, там, где мышка разбила простое яичко и курочка обещает снести золотое. Почему? В русском фольклоре, да и не только в нем, а, пожалуй, в фольклоре любого народа мира существуют символы, которые имеют устойчивый характер. Касается он и слова «золото», «золотое». Я помню как много лет назад в «Литературной газете» выступил один, тогда еще молодой, но уже известный писатель с предложением изъять из обращения русского языка и, разумеется, литературы слово «золото», «золотое».

На каком основании? На том, что это слово связано с богатством, а там,где богатство, там корысть, а там, где корысть, там зло, а там, где зло — разбой, нищета, предательство, подлость и т. д. Мысль понятная и справедливая, но не слишком ли простая? Дело все в том, что смысл слова «зoлoто», которое предлагал изъять из обращения писатель, гораздо шире того, что он нам предложил и часто имеет совсем обратный смысл. Доказательством тому служат те же русские сказки. Слово «золото», «золотое» обозначают тут не только корысть и зло, не столько корысть и зло, а напротив, являются символом всего светлого, доброго, любящего, бескорыстного, красивого, справедливого, честного, умного, смелого — словом прекраснейшего. Если разговор в сказке идет о трех кладах и первый клад медный, а второй серебряный, то третий клад обязательно будет золотой. И он-то и будет самый лучший, как награда за честь, доблесть, труд, храбрость, доброту. Золотая рыбка, золотой петушок, золотое колечко, золотая карета, золотая туфелька, золотое царство – в эти понятия русский народ всегда вкладывал самое лучшее, наипрекраснейшее. И с этим надо считаться. Когда в сказке говорится, что герой нашел золотой клад, имеется в виду, что он нашел клад наилучший. Когда в сказке мышка разбивает простое яичко, а курочка обещает снести золотое яичко, речь идет о том, что курочка обещает огорченным деду и бабе, пережившим горе, нечто прекрасное, наилучшее. И деду с бабойнестоит расстраиваться.

Я считаю, что такая концовка сказки ближе и понятней детям. Вариант с обработкой Алексея Толстого для них сложней. Он требует работы не столько сердца, но и ума. Он учит ребенка горечи понимания, а ребенку ближе светлый, жизнеутверждающий конец. Думаю, что и мое детское сознание боролось с таким неверным для меня толкованием и требовало правильного ответа. Кстати, я заметил, что многие дети сами исправляют этот смысл, как поправлял его я.

 

* * *

 

Пережив смерть, пережив второе рождение, познав этот закон, полюбив его, я уже не мог таить его при себе, я должен был о нем рассказать. Я должен был говорить о нем и подтверждать для себя его существование. Оба мира не враждовали и не раздирали меня, но они, конечно же, не всегда вели себя смирно, они перетягивали меня каждый в свою сторону. И я, чтобы твердо помнить и знать, что кроме мира обычного, есть мир сказочный, что кроме смерти есть рождение, должен был постоянно подтверждать в себе эту мысль и утверждать ее в познании и в сказке.


Вместо предисловия:

Валентина РЫБАКОВА

Гранитная провинциальность

невских берегов

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

* * *

Неужели всякий раз необходимо умереть, чтобы до коллег по задорному поэтическому цеху, наконец-то, дошло, что рядом с ними жил мастер?

Казалось бы, жизнь у художника – одна, и смерть тоже одна. Но для самого себя поэт внутренне рождается и умирает многократно и живет, пока создает очередное стихотворение. Потому-то и гложет стихотворца страх перед чистым листом, ибо, пока создаются настоящие стихи настоящим мастером, в нём повторно протекает вся жизнь поэта от момента зачатия до момента смерти, когда и творческий ресурс выработан, и детище лежит на столе, излучая последний, завершающий высокое творческое напряжение аккорд.

Настоящие стихи возникают внезапно. Но для этого необходимо некое родительное начало; это, когда очередная строчка, выпрыгнувшая из небытия, дает понять автору, что стихотворение – зачато, и поэтическая жизнь началась! Другое дело, что в дальнейшем эту строчку, как ребенка, нужно выносить в душе. Но – творческая жизнь новорожденного поэта до «обидного коротка»: некогда расхаживать по комнате, нужно немедленно – напряжением воли, интеллекта, мастерства – отыскивать новые строки, соответствующие первой, жизнеспособной строке. Могут быть безжалостно отброшены даже те строки, которые как бы являлись предтечей.

Все это напоминает создание природой живой биологической субстанции – мертвые химические элементы в процессе никому не ведомых реакций, при условиях, одному Богу известных, – создают живую белковую клетку. И именно с нее начинается процесс эволюции, когда из миллиардов живых клеточек рождается, наконец, мыслящий организм. Да-да, стихи должны мыслить сами по себе. Бытовое мышление их создателя находится в абсолютном несоответствии с мышлением отдельно созданного стихотворения. Но опять же повторяю, что речь идет о мыслящем стихотворении... И миллионы созидательных лет природной эволюции спрессовываются до нескольких «звездных» часов истинного творчества, когда поэт оперирует в душе, казалось бы, несовместимыми временными эпохами, органично сочетающимися с одушевленной тканью стихотворения.

А когда «вынашиваются» некие «перспективные» планы, когда поэт, владеющий определенным набором средств, начинает выдумывать «социально значимые», «обличающие» вирши, из-под его пера, вероятнее всего, выйдет мертворожденная субстанция. Муляж, с которым можно будет, всего лишь, носиться с выступления на выступление, громыхая, обличая, пригвождая к позорному столбу. Не известно кого, как выясняется через очень короткий промежуток времени.

Точно такие же обличители станут расхваливать направо и налево шедевр из папье-маше, только потому, что сами ничего живого родить не смогли.

* * *

Но зато, всё то, что живое, они постараются приструнить, объявить непонятным, подобрать ярлыки, типа: «поток сознания», противопоставляя живому – мертворожденные строчки, наполненные «гражданским» содержанием, и задвигая настоящего поэта за бутафорские спины картонных манекенов от поэзии.

На посредственность обычно работает целый клан добровольных, таких же посредственных восхвалителей; вокруг более яркой посредственности кучкуются менее одаренные стихоплеты. Поэтому, когда вокруг тебя плавает куча поэтических прилипал и «доброжелательных» лоцманствующих критиков, можешь не сомневаться в своем творческом бесплодии.

* * *

Крупный поэт – одинок. К нему не идут в ученики, потому что можно оказаться вне литературной тусовки, а похвала, даже на таком отвратительном уровне, все равно похвала, а поэту – похвала ох, как нужна! Об этом говорили многие классики русской литературы. Об этой двойственности поэтической души: с одной стороны – желание похвалы, с другой – «боязнь данайцев дары приносящих», не раз говорила и я. И поэтому в своих оценках никогда не скуплюсь, если вижу, что передо мной поэт, обладающий всеми данными, необходимыми для создания настоящей поэзии. И еще: настоящий поэт должен быть уверен в себе! Только тогда он сможет противостоять натиску окололитературной стаи.

Страшно.

Понимаем, как страшно оказаться одному, когда тебя принципиально не приглашают на выступления, стараются не замечать созданного тобой... И тогда, словно защита от литературного вакуума приходит спасительное ерничанье, создание само ироничных, живых произведений в противовес тем, кто, кроме мертвечины, ничего создать не может.

* * *

Это все равно, как если в химически чистой воде находятся два атома водорода и один атом кислорода, положенных ей по закону, и, тем не менее, ни для утоления жажды, ни для выращивания в ней цветов ли, рыб ли, она не годится. И, наоборот, живая родниковая вода, вобравшая в себя природные примеси, становится целебной, восстанавливает силы организма, борется с его недугами. Так и в стихотворении: в нем могут наличествовать все внешние атрибуты, свойственные рифмованной субстанции, но в целом произведение окажется мертвым, из-за отсутствия тех микроскопических компонентов, делающих ритмизованно организованную информацию – живой поэзией.

Уверенные в себе вожаки очень ревниво относятся к выпадающим из иного времени талантливым индивидуумам. Им никак не понять, что хочет сказать эта белая ворона, которая и выглядит не цивильно, и шарфик у нее на шее болтается не по сезону.

* * *

Наши «крестьянские» поэты воображают, что только их отталкивает городская литературная среда. Это – неправда. Во-первых: в России крайне негативно относится к приезжим исключительно петербургский, культурный социум. И если А. Блок, воистину городской поэт, активно принял поэзию С. Есенина, прямо с поезда пришедшему к нему на Офицерскую, то З. Гиппиус, к тому же Есенину относилась весьма негативно. Её, заведующую известным окололитературным бомондом, в Есенине раздражало всё, в том числе и валенки. Конечно, можно понять В. Маяковского, который знал, что Есенин – рядится в «исконное, посконное» исключительно с целью выделиться из эстетствующей поэтической толпы, и побился с ним об заклад, что скоро весь этот маскарад будет сброшен. Так, собственно, и произошло, потому что настоящий, а не опереточный мужик очень охотно меняет лапти на лакированные штиблеты.

Во-вторых: ни одного сколько-нибудь значимого «крестьянского» поэта Петербург не дал. Собственно, он вообще не дал ни одного крупного поэта-долгожителя. Всех сломал и перемолол. Пушкин, Лермонтов, Некрасов ушли из жизни, до обидного, рано. Тютчев был выброшен в дипломатическое небытие. Фет за полжизни не написал ни единой строки, фермерствуя в провинции. Блок, Гумилев погибли, не перешагнув сорокалетнего рубежа. Ахматова, при всей своей потенциальной гениальности, не создала ничего путного, кроме поэмы «Путем всея земли» да первой главы «Поэмы без героя», да еще нескольких необязательных стихотворений. Есенина, состоявшегося в Москве, Петербург уничтожил сразу же по приезде. Довольно успешно сражался с Питером один из самых талантливых морских поэтов Юрий Инге. Но его уничтожили в первые же месяцы войны, те, кто потом пережил его почти на полвека.

Из поколения, пришедшего с войны «не с пустою душой», смог выжить лишь одиноко просидевший жизнь на Петроградской стороне, так и не ставший к 300-летию СПб почетным гражданином города, Вадим Шефнер… Дудин, Хаустов, Лихарев, Саянов, Берггольц не смогли в себе преодолеть гранитной провинциальности невских берегов.

Глеб Горбовский – исключение, лишь подтверждающее правило; он тот поэт, который до сих пор, не смотря на «всемирный запой», известен всей стране. Но это на него работает имя, а не стихи последних лет! Из поколения, входящего с ним в поэзию Петербурга, никто практически не уцелел и не состоялся. Геннадий Угренинов – замолчен, Александра Рытова нет с нами более четверти века, третья кассета Лениздата, которая могла бы состояться практически вся, держится стоически, но уж больно часто, по словам Вл. Меньшикова, авторов снимали с дистанции, несправедливо дисквалифицировали, со всей очевидностью не замечали и игнорировали...

Прибывшие в Питер из провинции одаренные личности, расталкивают локтями всех и вся, стремясь подобраться к пирогу известности, забывая о том, что их самих ждет печальная участь несостоятельности, не обошедшая в городе на Неве практически никого.

Ни Сергею Есенину, ни Борису Корнилову, ни Николаю Рубцову при всем их всепобеждающем таланте, не удалось покорить северную столицу, даже имея всесоюзную известность.

* * *

У каждого из великих поэтов есть свой черный человек... Это – не второе «я», это, скорее, тот, противостоящий крупной литературной личности социум, без которого уничтожение этой самой личности становится проблематичным. Почему так пессимистична я в своих прогнозах, почему только гибель неординарного индивидуума представляется мне закономерным итогом любой литературной деятельности?

Омар Хайям понял это восемьсот лет назад... Неважно, кто вытащит наши фигурки из инкрустированного небытия, поставит их на шахматную доску жизни и, вдоволь наигравшись, снова запрет их в «заветный сундучок». Речь, конечно, не идет о Всевышнем. Речь идет о «сильных мира сего», от которых зависит наш личный, – творческий и жизненный, – прогноз. Но подчас эти самые «сильные мира сего» отнюдь не одарены свыше теми же талантами, «которым надо помогать, потому что бездарности пробьются сами». Одно дело, царица, отправившая понравившегося ей «пастушка» Сережу в санитарный поезд, и совсем другое – литературный поводырь, руководитель районного ЛИТО, зависящий и побаивающийся своей зубастой паствы. «Ну, как, – спрашивает Наталья Грудинина одного из своих подопечных, – как вам понравились предложенные Николаем Рубцовым строки?» И тот, начитанный, одаренный, выпускник «корабелки»[1], снисходительно говорит, что его настораживает в стихах Рубцова «упражненчество». Речь шла о стихотворении «Старый конь». Надо же, белиберда А. Вознесенского «плафоны, пилоны, как сахар, пилены, сверкнут оперённо дома из перлона» признается шедевральным откровением, а «...волки есть на волоке и волок тот полог, едва он сани к Вологде по волоку волок» – всего лишь игрою слов.

* * *

Упрямый Рубцов пытается противостоять своим оппонентам, пытается доказать им, что он тоже не лыком шит, что ему, в принципе, подвластна стихотворная стихия. И он абсолютно прав: музыкального слуха ему не занимать, стихи его – профессиональны, ирония оправдана, а «равнобедренная дочка» вызывает у зрителей абсолютно заслуженный смех и овации.

Но в Питере витийствует Бродский, которого тащит за уши та же Грудинина. Он уже «поэт»! С большой, так сказать, буквы. Нобелевское лауреатство просчитано, высылка запрограммирована, он никогда и нигде не работал, в отличье от Рубцова, надрывающегося в качестве шлихтовщика на Кировском заводе. И я представляю себе, как занудно читает Бродский в литобъединении свое длиннющее, выстроенное в форме восточных бейтов – стихотворение:

Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам

Вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам,

Вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну,

Освещенный луной, и ее замечая одну.

Давайте на мгновение забудем, что это стихи будущего нобелевского лауреата и обратим взор на инструментовку и оснащение первых четырех строк. «Ты поскачешь...» – обычная распространенная ошибка стихотворцев, забывающих о великой двузначности «могучего русского языка»; здесь может идти речь 1) и о некоем друге (подруге), который (ая) скоро поскачет по холмам, 2) и о себе любимом, «поэтично» подразумевая «ты» в значении «я».

Насколько в этом смысле оказался прав Н. Рубцов, преподнося чувствительный урок питерскому «метру» и побивая его хрестоматийной точностью: «Я буду скакать по холмам...» Холмы И. Бродского – какие-то безликие, «бескрайние холодные», без конкретной привязки к месту действия, проаллитерированные по принципу «чуждый чарам черный челн» с перестановкой ключевого согласного звука на конец слов: «мр – р-ним ль-ным – л-мам». Всё в этих двустишьях – никакое, ничье. И даже «березовые рощи, отбежавшие в очередной «тьме к треугольным домам» могут произрастать и на канадской почве (см. стихи А. Городницкого того же времени), а хрестоматийная геометрия домов даже близко не лежала с вычурно-одиозным образом «треугольной груши».

Какой абсолютной глухотой нужно обладать, чтобы предпочесть бутафорские «холмы» И. Бродского, отеческим холмам Н. Рубцова, пусть даже и написанным в противовес.

Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,

Неведомый сын удивительных вольных племен!

Обратите внимание, как одним эпитетом – «задремавшей» – Рубцов перечеркивает тяжеловесное нагнетание Бродского – «во мраке», «во тьме», «освещенный луной»... И так же без натуги и напряга устанавливает временные связи между собой «неведомым сыном» и скифскими, славянскими «удивительными вольными племенами». И тогда не надо всуе поминать имя «задремавшей Отчизны», потому что за этими образами стоит «тихая» наша» «родина» – Россия.

Но Бродскому мало одноразового употребления лунных символов, ему нужно наворотить горы словес, что бы за этим «Ничто», показалось, что проступает «Нечто». Неоднократно повторяющиеся «холмы, освещенные луной», создают внутреннюю разноголосицу, контекстную невнятность. Ни к селу, ни к городу приплетается И.В. Гёте и его лесной царь, вероятно, по мнению автора, долженствующий оправдать «еловую готику русских равнин». Кто, куда и зачем скачет по русским холмам, какие-такие «всадники» от каких-таких «бобровых запруд»? Всё надумано: и «возвращение... в ритме баллад», и «не живущий и не спящий на иконах Творец», и нечто непонятное, появляющееся «сквозь еловый забор... в виде копыт».

* * *

И вновь я хочу возвратиться к тому, что поэт живет и умирает всякий раз на протяжении одного стихотворения. Гений бессонной ночи отрывает голову от подушки, всматривается в исписанные листочки, и понимает, что надо не думая ни о чем, мчаться на Кировский завод, зарабатывать себе на хлеб и жилье.

Вечером, на заседании ЛИТО, он, в своем неказистом пиджачке, с шарфиком на цыплячьей шее, вызовет очередной приступ иронии, вызванной несоответствием внешнего вида Творца, сотворенному им Произведению.

Как прежде скакали на голос удачи капризный,

Я буду скакать по следам миновавших времен.

Думаю, что и рифму «племен – времен» освистали...

Абсолютно не понимая, что именно эта «тривиальная» рифма является предтечей рассказа о конкретных, пережитых Рубцовым «временах». Посмотрите, как ненавязчиво населяет поэт, близкую ему конкретную «задремавшую отчизну» реальными, а не выдуманными в клубе «Дерзание» персонажами, которые становятся близкими и каждому из нас, благодаря точности применяемых характеристик:

Давно ли, гуляя, гармонь оглашала окрестность,

И сам председатель плясал, выбиваясь из сил,

И требовал выпить за доблесть в труде и за честность,

И лучшую жницу, как знамя, в руках проносил.

Председатель потому и «сам», что он – хозяин всего на русской земле и что только по его жестокому и высокому «требованию» «лучшие жницы» идут на окрестные поля, где, «выбиваясь из сил», показывают чудеса «доблести в труде и честность» по отношению к добытому их трудом урожаю. А когда этот урожай добыт и сдан, когда миновала страда, он – Сам – «требует выпить» и сам пляшет, пронося, как знамя, ту жницу, которая «стала лучшей», и похудела от трудов и бескормицы так, что ее стало возможным «проносить на руках».

* * *

Смысла нет цитировать хрестоматийное стихотворение Рубцова, вошедшее в антологии и в память благодарных читателей. Мне кажется, что Николай Михайлович правильно сделал, написав, внутренне споря с Бродским, эти вызвавшие у многих слушателей ЛИТО недоверие строки. Его упрекали в разноголосице образов, в частности, в неорганичности образа «израненного бывшего десантника». Но именно этот, «страдающий» за родную землю, в битвах «пострадавший» воин, способен уловить незримый бег врачующего времени, бесшумное «глухое скаканье» нестареющих душ таких же воинов, юными сложивших свои головы во спасение «белых церквей» ли, «царской короны», или «старинной короны восходящего солнца». Всё проносится мимо Рубцова: и он сам «в майском костюме» и «весенние воды, по которым пока еще только несутся бревна», а не «жуткие обломки» не сложившейся личной жизни. Над ним «пустынно мерцает померкшая звездная люстра», уже не освещая его лодки, «догнивающей на речной мели». Это потом, через два года, вспыхнет над Рубцовым ночная звезда, от которой станет светло в горнице; и станет ему ясно, что та самая «лодка... скоро догниет совсем». И времени ему будет отпущено совсем мало, чтобы «смастерить новую лодку» – всего лишь «от звезды до звезды». И он успеет, хотя время будет к нему как всегда безжалостно.

* * *

Наивные «крестьянские» поэты винят в своих бедах исключительно тех, кто волею Господа родился в столичных городах. Дескать, в том, что они недоучились, недоокультурились, не доели колбасы, виноваты исключительно «дети городов», потому что всё это им досталось без труда, по месту рождения. Они, как бомбы замедленного действия со взведенным механизмом мстительной ненависти, приезжают в наш неласковый город и, словно растения-паразиты, присасываются к литературным власть имущим, держат нос по ветру, не перечат никому, не прекословят, набираются начатков писательской культуры, и, как только прорываются во власть, начинают придавливать «городских» по их меркам поэтов. Их поддерживает та, питерская по рождению, серятина, которая не состоялась с младых ногтей; эта серятина всегда мельтешит на виду, и именно к ней в лапы попадают те, чьи стихи на асфальте не растут. И расти не будут.

Я устала повторять, что любой антураж, – городской ли: заводы, подворотни, асфальт, гранитные берега, шпили, сельский ли: березы, плетни, огороды, колодцы, – всё это – лишь средства, с помощью которых настоящий поэт мыслит сам и заставляет мыслить свои стихи. Узость изобразительных средств, скудость палитры, всегда оказывали художнику медвежью услугу.

«Академики» не принимали импрессионистов, совковые «композиторы» отвергали музыку Шостаковича, Губайдулиной, Шнитке.

Когда окололитературная серятина ведет речь о традиционности, она имеет в виду исключительно ограниченность образной палитры. Но она, эта серятина, или родилась, или училась в Петербурге, и для поэтов от земли, она – важная персона! Это ничего, что, когда серятина помрёт, о ней забудут, не отходя от поминального стола, важно другое. Главное, она протащит приезжих во все руководящие верхи, где можно властвовать, не создавая уже ничего. Почему не создавая? Да потому что город, к тому времени уже сломает наших «посланцев земли русской», и они станут насаждать свои малокультурные порядки и здесь, и там, и их будет интересовать не культура, а недоеденная в детстве колбаса.

* * *

Страшный город над Невой, в котором А. Романову довелось однажды родиться, так же нелюбезно воспринял его, как и любого другого, местного или приезжего...

Покойный Владимир Заводчиков, учивший еще Бориса Корнилова, ткнул пальцем в тетрадку, принесенную ему в «Неву» десятиклассником, и сказал: «Пиши! Вот по этому стихотворению я вижу, что ты будешь поэтом...»

В дальнейшем ни Вячеслав Кузнецов, ни Риза Халид не смогли в Питере опубликовать ни одного его, отобранного ими в 1963 году стихотворения, ни одного его перевода.

Иное дело Москва! В 1964 году по всесоюзному радио в обзоре студенческих многотиражек страны прочитали его стихотворение «Следы у обрыва», каким-то «злым ветром» занесенное. Оно потом вошло во второй сборник его стихов, вышедший через двадцать лет. В том же году победа двух его же стихотворений на очном, закрытом телевизионном конкурсе, стала неожиданной и для него самого, и для многих участвующих в конкурсе более именитых молодых поэтов. Эта победа вызвала к Андрею негативное отношение. Казалось бы, надо 19-летнего мальчишку пригласить во все высокопоставленные ЛИТО, вызвать на обсуждение в комиссию по работе с молодыми авторами. Куда там! Никому и дела не было до него, даже в родном литобъединении руководитель не воспринимала его серьезно и пестовала тех, чье литературное будущее оказалось никаким.

Личные школьные связи помогли Андрею выйти на Михаила Дудина и на Сергея Орлова, но их случайной протекции оказалось мало для окололитературных заправил. Стихи поэта были положены под сукно, и эту скромную непрочитанную папочку обнаружили через много лет, в 1988 году, когда мы разбирали в Доме писателя последствия случайного возгорания.

Нет смысла подробно останавливаться на биографии Романова. Но она типична... Как уже говорилось мною выше, все кто шел рядом с ним, опережая или отставая на полкорпуса, так и остались невостребованными. Потому что «верховной клакой» назначены были на именитое существование только три поэта: в Россию от Питера – Глеб Горбовский и Александр Кушнер, в мир от Питера – Иосиф Бродский... Ни Олег Тарутин, ни Леонид Агеев, ни Лев Куклин не смогли проломиться сквозь созданный заслон.

Поэтому те, кто, полагаясь на интуицию, сбежали в Москву, как это сделал Н. Рубцов, оказались в выигрыше. Их хотя бы поддержали! Опубликовали, выдали гонорары; другое дело, кто и как этими деньгами распорядился. Кто пропил, а кто приоделся, и смог на остатние деньги даже приступить к писанию новых стихов, не горбатясь на производстве.

Кстати свою первую прогремевшую книгу Леонид Агеев выпускал именно в Москве.

* * *

Сегодня же со всей очевидностью ясно, что даже Есенин не востребован исключительно потому, что перерос в своем творчестве сельские порты, лапти и вышитые рубашки. До какого-то момента поэт держится за «тятькин берег, теткин край», словно за мамкину юбку, но наступает время, когда надо ходить самостоятельно. И тут, руководящая серятина начинает медлить с командой: «отдать носовой, отдать кормовой!», и уже готовый к самостоятельному плаванью по жутким поэтическим волнам «пароход и человек» начинает побаиваться, «дрейфит» и, продолжая прислушиваться к псевдоучителям, продолжает выстраивать привычную тропинку образов, не рискуя сойти с нее ни вправо, ни влево.

Так Есенин порвал с Клюевым, потому что перестал писать на своем «рязанском» языке, а отважно вышел на океанские просторы русского языка, где его поджидала народная любовь и преждевременная гибель.

Так Корнилов понял бессмысленность попыток пойти проторенным путем фотографического описания того, что происходит на его малой родине, в Семенове. Ведь ничем другим не отличается жизнь в русской деревне от городской жизни, кроме, как наличием (не боюсь очередных ханжеских нападок пуританина-кальвиниста Коняева!) коммунальных удобств. Есенин на последнем откате жаловался, что «в стихах его забила в салонный, вылощенный сброд мочой рязанская кобыла». Корнилову, в свою очередь, пришлось оспаривать в рифму «доклады Виссариона Саянова»; но вершин человеческого духа Борис Корнилов достиг в бессмертной «Соловьихе». Мне кажется, Павел Васильев, прочитав «чтобы шли подруги мимо, парни мимо... почему ты загрустила, Серафима, Серафима очень грустно без тебя», вынужден был влюбиться в Кончаловскую, чтобы создать свой хрестоматийный текст «горожанка, маков цвет, Наталья». В принципе, это – лучшие стихи из васильевского творчества. Однако и здесь Корнилов «переигрывает» Васильева по всем статьям, на его же крестьянском поле, достигая глубин общечеловеческого масштаба, всеохватно владея временем, местом и даже переселением душ из человеческой популяции в птичью и обратно.

Сергей Есенин достигает космической высоты в «Черном человеке»; я говорила выше, что у каждого из великих творцов есть свой «черный человек», задача которого уничтожить творца. Обличие этого черного монстра – различное, Есенин пошел по прямолинейному пути, он обозначил его прямо, без всяких так метафорических вытребенек: черный и черный...

То есть он выудил его из небытия, подвластного черному, и перенес его в нашу трехмерную реальность. Черный человек «садится на кровать», «водит пальцем по черной книге», приводит черты автобиографии поэта. Но сама действительность, окружающая поэта, теряет черты реальности и переходит в сюрреалистическое пространство. «И деревья, как всадники, съехались в нашем саду» – строчка обозначающая переход поэта в некое четвертое измерение. Подвластное только ему, где «деревянные всадники, сеющие копытливый стук», пытаются спасти его от Черного человека, но ускользают в минувшее небытие, в ту страну, где «в декабре, снег до дьявола чист, и метели заводят веселые прялки». Это двойное зазеркалье не пускает к себе поэта, он, как бы вновь оказывается в двухмерном пространстве, на которое его обрекает черный человек и серая окололитературная стая. Выход один – разбить зеркальную плоскость, чтобы, наконец, найти себя в конкретном мире, этом или... том. Но для этого нужно убрать с дороги черного человека. Есенину не повезло, его трость разбивает зеркальную тюрьму, но выбрасывает его во вполне реальное небытие.

Схватка гения и черного человека серой стаи, даже если он потерпел поражение при жизни, не заканчивается смертью, пока живет литературное имя, стая пытается уничтожить, принизить Есенина, перевести его в разряд узковедомственных «крестьянских поэтов», тем самым, льстя еще живущим выходцам из села, переводя стрелки из творчества на тупиковый путь пейзанской лирики.

* * *

Страшный город, поставленный Петром на болото, впитал в себя весь ужас трясинного простора... Александр Блок нутром чувствовал эти «пузыри земли», сокрытые под ломовой булыгой, нордической брусчаткой или под грядущим автобусным асфальтом. Гранитная маска Питера навеки похоронила нездоровое лицо чухонской болотины, но смрадный дух ее прорывается в реальный поэтический мир, отравляя истинного ли поэта, рядового ли стихотворца, пришлого или туземного.

Можно думать что угодно, можно сопротивляться злу, или подчиняться насилью, можно работать локтями, прорываясь к кормушке, а можно довольствоваться скромным успехом, – всё едино: мы «втиснуты в дьявольский круг остзейской гравюры» и выхода из него для нас не существует! Вадим Шефнер понял это давно и потому не рыпался, не алкал славы, не давил никого и не раздавал комплиментов. Зеркало на стене разрушенного блокадного дома маячило перед ним всю оставшуюся жизнь, отражая виртуальную реальность непрочного мира. Да, внешний «враг в нем не отразился», но черный человек угрожающе поднимал указующий перст, обещая выйти из зазеркалья и, ориентируясь на одному ему известные вехи, опрокинуть поэта в болотные провалы безжалостного антимира.

Андрей Вознесенский даже близко не рисковал приближаться к невским берегам... таковым был его ужас перед тектоническими разломами гигантских геологических платформ, перед жутким пересечением пулковского меридиана с фантастической 60-й параллелью. И не стоит проделывать по ней воображаемый путь, чтобы лишний раз убедиться в пагубности принятого решения. И не стоило Вере Инбер мучиться секстинами, пытаясь выдавить из себя поэму имени вышеозначенной долготы, все равно, задолго до рождения эта поэма была обречена на погружение в болотное забвение великого творения Петра...

Вытянутый под уздцы из чудовищной фантасмагории, так называемых, «белых ночей» пушкинский «Медный всадник», по сей день скрывает в себе гениальную разгадку дьявольского петровского замысла: «прорубая в Европу окно», создать проход между двумя антимирами, забыв о главном, что, когда два антивещества соприкасаются, происходит взаимоуничтожающий катаклизм. И неважно, в каком обличье он настигает нас: в образе ли «тяжеловесного скаканья по ослепленной мостовой», или в образе всепоглощающей стихии наводнения, – конец один. Живой создатель великого города, был им же и уничтожен, превращен в «кумира на бронзовом коне», несущего с тех пор физическую или виртуальную гибель любому, кто отважится на этих бесчисленных мостах не просто сказать свое слово, но и чувствуя в себе потенциальные силы, швырнуть в лицо Петрограда отчаянное: «Ужо тебе!»

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Мы все подследственные у этого мрачного дознавателя с каменным лицом, изборожденным морщинами каналов, и нахмуренными бровями облаков.

Петра Великого предупреждали финские старожилы, не ставить город на гранитной кровле подземной реки Стикс, русло которой так неудачно пронзил когда-то участок Кировско-Выборгской линии метро. Путь «из варяг в греки» лежал через устье Невы, и далеко не наивные мореплаватели точно знали, где находятся подземные реки, отделяющие царство мертвых от реального мира живых людей. Но безумный царь-плотник, в поисках выхода России к морю, отважно проигнорировал то, что было известно и скандинавам, и грекам не одну тысячу лет.

После его смерти, почти три четверти столетия на берегах Невы правили женщины; пришедший им на смену русский «принц Гамлет», устремивший взгляды за Гиндукуш, был умерщвлен в собственной спальне ближайшими своими сподвижниками, перекупленными англосаксами.

«Ваш славянин, англосакс и германец, не создавать, разрушать мастера, – варвары, дикое скопище пьяниц...» – в ужасе осознавал гениальный гражданин Некрасов, закончивший свою жизнь в онкологических корчах, не дожив до шестидесятилетия...

Самые страшные потрясения выпали этому дьявольскому городу в блокаду. Население практически вымерло, сожрало само себя, не считая кошек, собак, голубей и крыс... О какой поэзии могла идти речь в цитадели каннибализма, холода и голода! Но Ольга Берггольц тужилась в творческих муках. Гитович, Шефнер, Чивилихин и Лихарев подписывали «асторийскую декларацию» в одном из номеров гостиницы «Астория»...

Фронтовики принесли с войны кровавый опыт безжалостной борьбы за выживание. «И выковыривал потом из-под ногтей я кровь чужую», – было слишком откровенным признанием, для начавшегося «мирного строительства». За прилавками праздника «День поэзии» витийствовали Михаил Дудин и Леонид Хаустов, Сергей Орлов и Владимир Торопыгин. Последние трое не дожили в Ленинграде до шестидесяти лет, а Дудин, после гениального взлета в книге «До востребования», в течение последующих сорока лет жизни не создал чего-либо значимого, кроме «мудревато-философских» графомански безукоризненных строф.

Все, свежее, что пыталось войти в литературу Ленинграда, натыкалось на высокомерный отпор фронтовиков. Сначала нужно было присягнуть делу старших братьев и отцов, написать стихи о войне, под которыми фронтовики подписались бы. «Учите нас, фронтовики!» – кликушествовал в Гатчине Август Ярковец. Во-вторых: нужно было искать себя в избранной профессии, – это говорило о том, что начинающий поэт «знает жизнь». И только тогда можно было бы помышлять и о «лиричке». Во многом это был страшный, безжалостный, далеко не естественный отбор, диктуемый взрослыми «самцами», входящим в литературу начинающим поэтам. Диктуемый потому, что им повезло выжить в той страшной мясорубке, где их, молодых мужчин, также безжалостно отстреливали, во имя сохранения возможности прокормить популяцию людей.

Те, кто не выдерживал, не находил себя, так и оставался «зарабатывать твердый кусок хлеба» на производстве. Те, кто рисковал заниматься литературой непрофессионально, спивались в нищете.

Филологи так и оставались филологами. Слесари так и оставались слесарями, пишущими стихи. Литературный фонд не мог прокормить всех, приходилось ждать, когда тот или иной старец отправится во вполне заслуженное небытие, и только тогда рассчитывать на прием. Женщин принимали живее, и вне зависимости от внешних данных: менее симпатичные смели надеяться вступить даже быстрее смазливых. Сказывалась окопная привычка поэтов идеализировать фронтовых подруг: связисток ли, радисток, медсестер, – и видеть в них ангелов небесных во плоти.

Можно сколь угодно долго говорить о торжестве ленинградской школы, о культурных традициях, о преемственности поколений, как только была объявлена свобода слова, так немедленно культурные традиции оказались отброшенными. Каждый за свои собственные деньги мог напечатать всё, что ему написалось за предыдущую жизнь. Сначала обгадился андерграунд. Оказалось, что «подпольная» литература, склонная к самовозвеличиванию, на самом деле – мыльный пузырь: «таинственна листва под фонарем, хотя на самом деле – никакая».

Потом поперли в литературу все кому не лень, и около этого мутного потока пристроились, словно гиены к падали, «опытнейшие редакторши» из журнальных «отбойщиц». Они выхватывали очередную жертву, пели ей дифирамбы, обещали «бочку арестантов», вплоть до приема в Союз, срывали свой куш, но после выхода книги, как и всякий опытный мошенник, разводили руками, дескать, прием от нас не зависит.

Раскручивая графоманов не на одну книгу, эти редакторши устанавливали свою систему координат, вручали так называемых «хрустальных козлов» – ежегодные призы за отвратительные стихи, выдавая эти вирши за шедевры лирической поэзии.

Я неоднократно говорила, что настоящие поэты – товар штучный. Их не нужно искать, каждый из них нам известен с младых ногтей. Но что с такого возьмешь? И крутилась вакханалия непрофессионализма вокруг обнаглевших, примазавшихся к властному пирогу мздоимцев. Они группировались либо по партийному, либо по религиозному принципу, на деле ничуть не заботясь ни о «народном благе», ни о «сирых и обездоленных». Только власть, только деньги, только бессмысленные тусовки. И все, что выходило из-под пера этой групповщины, немедленно объявлялось эпохальным и гениальным, – лишь бы в тексте присутствовало «клеймение внутренних врагов Родины» и тому подобное графоманское юродство.


* * *

Казалось бы, в таком страшном городе, как Санкт-Петербург, наши писатели должны все-таки помогать друг другу, а «избранные» ими на «княжение» руководящие старейшины думать о будущем организации, поддерживать наиболее талантливых. Но это – лишь в природе все устроено именно так: популяция продолжает существование, сохраняя своих лучших особей. Посмотрите – кого съедает кошка? Слабого воробушка, зазевавшуюся мышь... Волки, эти санитары леса, отбивают от стаи неспособного к быстрому передвижению оленя. Восполнять популяцию природа всегда избирает сильнейшего самца. Иными словами, всё в природе регулируется так, чтобы выживал лучший, продолжал род – лучший. А что творится в творческой среде, в писательской массе? Всё происходит с точностью до наоборот! Лучшим отказано в руководящей опеке.

За примерами далеко ходить не надо. Прекрасные прозаики и поэты Е. Кутузов, С. Каширин, А. Новиков, Ю. Лебедев, З. Такшеева, В. Алексеев, И. Бояшев, Н. Шадрунов, А. Степанов, В. Кречетов – полные творческой энергии, задвинуты в литературное небытие. Литераторы среднего поколения А. Ахматов и Е. Лукин были отлучены от воспитания подрастающей литературной смены. Геронтологические мафусаилы правят бал в руководящей верхушке, средний возраст наших вожаков далеко за семьдесят. Речи не может быть о том, чтобы они смогли пройти киплинговское испытание: если вожак не в силах задрать буйвола, то его задирает стая.

О каком прогрессе может идти речь, если убогие умом и телом, неизвестно на что сориентированные, а также впавшие в угасание, замалчивают молодых, сильных, здоровых, талантливых? Да, в природе популяция сохраняет 0,3% слабых особей, которые выживают при внезапном катаклизме, когда именно сильные погибают. Но это все-таки 0,3%, а не 93%.

Есть ли спасение? Спасения нет. Единственный способ: талантливым объединиться в некую «Артель», под «зеленой лампой» и заниматься исключительно литературой, поручив компетентным органам аудиторски проверять тех, в чьи функции входило – следить за бухгалтерией, за ремонтом, за телефоном, сортиром и водопроводом.

* * *

Проклятый Богом простор вышвыривает из памяти последующих поколений любые имена. Мы удивляемся, почему входящие в большую жизнь поколения не знают, да и не хотят знать, кто творил литературу до них. А как это сделать, если приблудившаяся стая, посмертно примазываясь к памяти крупного писателя, начинает кропать воспоминания о том, что они делали вместе, сколько выпили водки, кто из них «портил» воздух, а кто вываливался в окно первого этажа.

Каждый из стаи хочет стать вожаком. По принципу, если существует «свой», местечковый пахан в каждой подворотне, проходном ли дворе, пивнухе ли, так и в каждой литературной гопкомпании выявляется свой «вожачок». Тот самый, который прорвался к столу, уселся за него и начал изрекать «непреложные истины», по составленному им графику, и даже обозвал свое детище каким-нибудь звучным именем. Около него тусуются, от него ждут похвал, авторитет вожачка растет в зависимости от близости к реально властвующей стае, от количества денег и от собственной наглости.

Но стоило нашим самым талантливым прозаикам самостоятельно сесть за стол, и зажечь «зеленую лампу», не посоветовавшись с вожаком стаи, как начались «доброжелательные» увещевания, намеки на раскол, мягкие советы прекратить деятельность. И все это вопреки уставу Союза писателей России, где четко определено, что каждый член Союза имеет:

1) право выбора общественно-полезной деятельности по своему вкусу,

2) право на литературное общение с теми, кто ему интересен и

3) право на организацию любых внутрисоюзных, общественно-полезных структур, вплоть до образования юридического лица.

Я не зря все время напираю на слово «полезность». В городе, который сжигает в своем чреве любую творческую личность, очень важна полезная, созидательная работа на благо всего литературного цеха. И, к сожалению, абсолютно правильно ведет себя в этой ситуации тот, кто, исходя из собственных корыстно-властных интересов, подобную работу заглушает, словно сорняк – любую «полезную овощь». Ведь если все пустить на самотек, глядишь, и неформальные лидеры выявятся, и ненужность их административная и слабосилие творческое станет заметным для всех. А когда они окажутся в изоляции, тогда их самих сожрет «пр о клятый простор». Так, по их мнению, быть просто не может! И они начинают исповедовать уголовный принцип: «Мы все умрем, но вы – умрете сегодня, а мы – завтра!»

 

* * *

Мы, конечно, умрем, но литература умирать не должна. Пусть сегодня нет ни денег, ни сил на полноценные периодические издания, все равно их надо делать. Потому что наступит время подводить итог, созданному нами. И окажется, что все, кто ходил в гениях, громыхал с трибун, восседал за столом или кучковался вокруг оного, читая по кругу собственные вирши и повестушки, не оставили после себя ни одной приличной опубликованной строчки. А ведь само понятие «литературы» подразумевает появление на свет текста, отпечатанного, размноженного для неопределенного круга читающих лиц. Тогда-то и понадобятся людям наши честные, не поддавшиеся конъюнктуре издания. Тогда-то и окажется, что, даже в наше непутевое для литературы время, литература продолжалась, жила и побеждала, вопреки отсутствию настоящей поддержки, вопреки замалчиванию всего в ней качественного, вопреки грубым начальственным окрикам, обструкциям и снятиям с учета.


Сергей ДРОЗДОВ


СНЕГА ОСТАНОВИЛИСЬ НА ХОДУ


 


* * *

 

Вот уж забрался, черт знает куда,

Все перепутал следы.

И встрепенулась и стала вода

Тенью шуршащей слюды.

 

А за окошком горел фитилек

Над рукописным листом.

Шел первый снег на скрещенье

дорог,

На косогоре пустом.

 

Видимо, трещину дали часы.

Если не так – отчего –

Звезды глядели на стежку лисы

И не узнали – его?

 

И терпеливо на землю присев

Посередине двора,

Ждал прилетевший на час первый

снег

Битых часа полтора...

 

В ЦИРКЕ

 

Жидких, твердых и газообразных,

Как пропеллеры черных крестей

Закружило чертей самых разных

На трапециях белых костей.

 

Их не гонят прикладами с борта

И на лед не выводят гуськом,

Но чертовка, а с нею два черта

Взялись за руки перед прыжком.

 

Чтоб четвертый,

Доскою подброшен,

Не узнал своего визави.

Чтобы купол, снежком припорошен,

Назывался бы Спас-на-крови!

* * *

 

Зарыдала за полночь волчица

Посреди вороньих черных стай...

Не случится, больше чем случится,

Хоть в три горла горюшка глотай.

 

Все равно – чужое ли, свое ли –

Ибо сумасшедшая листва

Не прибудет больше, чем смололи

Дьявольские эти жернова!

 

Ибо чушь собачья, а не новость

Выкатилась костью лишь затем –

Чтобы догадались: все равно ведь

Не случится в мире больше, чем

 

На засыпку брошенных вопросов

Лунная дорожка замостит,

Или же в песочнице философ

В жестяной куличик уместит.

 

* * *

 

Невозможно такое бездарно

проспать,

Если ты претендуешь остаться.

Быть на тыще собачьих

разнузданных свадьб

И с похмелья еще не проспаться.

 

Есть такое, чего ты не вправе

зевнуть,

Ибо глянет спокойно и строго

Наподобие мушки,

уткнувшейся в грудь,

Этот миг. И не будет иного.

 

Это всхолмья пологие, грустью дыша,

Разойдутся, и вскинется пего –


Удирающий зайчик с глазами шута

В исполнении Даля Олега...

 

* * *

Суетимся, торгуемся, просим,

А меж тем золотые стога,

Осененные шапками сосен,

Рассчитаются втридорога.

 

И уложатся в долю секунды,

Всех долгов твоих горы свалив,

Никому на земле неподсудны

От щедрот безрассудных своих!

 

И поймешь ты, как тускла и плоска

Наших судеб разменная ложь...

Предзакатного солнца полоска,

Ну, зачем ты мне жить не даешь?!

 

* * *

Утренние травы были правы,

Головы седые наклоня...

Просто эти солнечные травы

Были дальновиднее меня.

 

Ничего не видя и не слыша,

Промолчали – только и всего –

Как застонет бархатная крыша,

Укрывая сына моего.

 

Слава Богу, что не видят дети,

Как постиг я, в сумерках куря, –

По какой причине на рассвете

Каменели травы сентября...

 

* * *

Разродился заоблачный тюбик

Полумесяцем пасты зубной...

У меня продолженья не будет

Под холодною, мятной луной.

 

Никому я не крикну: «Неряха!

Не хватай мою бритву, урод...»

Разметала сентябрь златопряха

И орнамент сейчас подберет.

 

То не крестики в ряд на рубашке –

То гусиная строчка в реке –

Моему перелетному Сашке

На распахнутом воротнике.

 

Мне осталось годочков – минутка –

Чтобы скушать задачку сию:

Незаполненного промежутка

Не бывает в гусином строю.

 

И никто здесь не рядит, не судит

И не видит особой беды:

– У него продолженья – не будет,

Кроме неба, земли и воды.

 

* * *

Я этих воителей видел в гробу.

Нет мочи терпеть, елки-палки,

Когда в гардеробе чужую судьбу

Ворюга снимает с распялки!

 

Отсутствует напрочь в лабазе раба

Товар под названием воля.

Но как незавидна бывает судьба

У ягоды Дикого Поля!

 

Шагает холоп к дармовому столу,

Тушкан косолапый, сановный.

А я на ветру петербургском стою

У свежей могилы сыновней,

 

Поскольку ничем не дано заменить

Кладбищенскую землянику...

И надо ж кому-то детей хоронить –

Династиям дьявольским в пику!

 

* * *

В детских глазах

васильковые венчики,

Еле заметный пушок на губе.

– Дяденька,

где принимают в разведчики? –

Мальчик спросил у дверей КГБ.

 

Тучки небесные русского дактиля

Мчат хороводом. Но в юной душе

Нету опаски, что Время Предателя

Вовсе не волк из папье и маше.

 

Ливнем холодным

летят наставления:

– Верить, сынок, не моги никому.

Только начальнику подразделения.

И Председателю. Мне и Ему.

 

Эхо железное носится в грохоте

По ошалелым полям и лесам:

– Если Дзержинского

с площади стронете,

Он по домашним придет адресам.

Делится мир на удавов и кроликов.

Мальчик стоит, как натянутый лук.

Тучки небесные танковых роликов

Бьются о гусениц дьявольский круг.

 


Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.147 сек.)