Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История всемирной литературы 9 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

С творческой практикой писателей-демократов периода первой русской революции связано, таким образом, заметное обновление реализма. Именно в революционной России начала XX в. впервые складывается особый тип литературных взаимосвязей: формирующаяся социалистическая литература в лице Горького вступает в соприкосновение с широким реалистическим движением, приобщая его в той или другой степени к своим устремлениям. Русский опыт был воспринят другими национальными литературами страны. Со временем этот опыт становится международным достоянием.

Правда, процессы, о которых идет речь, еще не привели тогда к завершенному, целостному результату. Давала знать о себе невыношенность новых идей, располагавших слишком малым сроком, чтобы пустить глубокие корни.

На пороге лет реакции в русской литературе появляются разного рода упадочные тенденции. Они особенно явным образом концентрируются, например, в творчестве М. П. Арцыбашева (1878—1927), автора антиреволюционного романа «Санин» (1907). Кризисные явления затронули и демократическую литературную среду. Но это продолжалось недолго.

54

ТВОРЧЕСТВО БУНИНА
И РЕАЛИСТИЧЕСКОЕ ДВИЖЕНИЕ
ПРЕДОКТЯБРЬСКОГО ДЕСЯТИЛЕТИЯ

Уже с 1910—1911 гг. с оживлением общественно-духовной жизни начинается и новый подъем реализма. Среди наиболее значительных художников слова, представляющих направление на этом этапе, — И. А. Бунин, А. И. Куприн, И. С. Шмелев, А. Н. Толстой, С. Н. Сергеев-Ценский, М. М. Пришвин, Е. И. Замятин. Восприняв опыт революционных лет, реалистическая литература пошла уже другими путями. Ее приметной чертой становится расширение диапазона тем, своеобразная экстенсивность. Широкая панорама действительности проникнута ощущением исчерпанности существующих форм социального бытия, будь то мирок поместного дворянства или среда буржуазных накопителей, патриархальные уклады, рассеянные по обширным пространствам европейского Севера и Сибири, или быт среднерусской деревни, или уездная глухомань. Образы современности углублены раздумьями — особенно интенсивными на этом литературном этапе — о народно-национальном характере, его глубинных истоках и корнях.

Жизнепонимание реалистов новой волны осложнялось отношением к историческим надеждам, вызванным прошедшей революцией. Отрицание социального миропорядка нередко соседствовало с сомнениями и даже разуверениями в близком общественном обновлении. В реализме предшествующих лет человек оценивался в первую очередь мерой его действенного противостояния господствующему укладу, литература помышляла о героическом характере. Помыслы эти приглушаются у многих реалистов новой волны. Их лучшие сочинения открывают духовную значительность — и тут несомненна чеховская традиция — в рядовой человеческой судьбе, в простом смертном, лишенном качеств борца. Социальные чаяния остаются, но ослабляется чувство напряженной исторической динамики, которое еще недавно испытывала литература. Наглядный пример — эволюция русской литературной сатиры на протяжении предоктябрьского десятилетия: потеснение острополитической темы, обнаженной идеологичности, субъективно-оценочного, гневно-пафосного образного языка (присущих сатирической журналистике периода первой русской революции) и усиление реалистической конкретности, интереса к быту (сквозь который нередко просвечивало бытие), нарастание более «спокойных», созерцательно-философских интонаций.

В творчестве писателей, которые группировались вокруг журнала «Сатирикон», в том числе самого крупного из них — Саши Черного (Александра Михайловича Гликберга, 1880—1932), явственно выразились эти тенденции.

Так или иначе, они свойственны типу реализма, складывающемуся в конце 900-х — начале 10-х годов, в целом. В нем на передний план выдвигаются ценности, с которыми связано

55

прежде всего представление о внутреннем мире личности, о возвышении жизни духа на путях нравственном и эстетическом, отказе от индивидуалистического отчуждения. Это ценности вековечные — ощущение причастности к единству мирового бытия во времени и пространстве, «пантеистическое» родство с природой, красота, любовь, искусство. Вера в их нравственное воздействие порою оказывается значительно прочнее веры в текущую историю. Бытийное добро противостоит социальному злу.

В этом усиленном тяготении к «сущностям» русский реализм нового этапа соприкасался с современным ему реалистическим движением Запада. Примечателен, к примеру, возрастающий интерес к произведениям Кнута Гамсуна, которого Куприн почитал (очерк «О Кнуте Гамсуне») среди тех художников, что «возносят... всемогущую силу красоты и прелесть существования и доказывают нам, что „сильна, как смерть, любовь“...». «Русским Гамсуном» порою называли в критике Пришвина. С новой волной в реализме мир Гамсуна сближался и культом естественных, природно-стихийных начал существования, и своеобразным сплетением бытового и бытийного содержания, и некоторыми чертами стилевой манеры.

С началом первой мировой войны в миросозерцании художественной интеллигенции резко усиливаются напряженно драматические ноты. Иллюзии освободительной миссии воюющей России, в начале захватившие часть писателей, по мере развития событий все больше теснит ощущение катастрофы, но уже не очистительной, а фатально мрачной. Но и в пору духовных испытаний литераторы интересующего нас круга продолжают искать опору в ценностях вечных, противостоящих хаосу жестоких страстей, развязанных войной.

С конца 900-х годов крупнейшей фигурой в русском реализме становится Иван Алексеевич Бунин (1870—1953).

Путь Бунина, прозаика и поэта, начался значительно раньше, в 90-е годы. Его ранние рассказы (частью вошедшие в сборник «На край света», 1897) повествуют о тяжких судьбах пореформенного крестьянства, разночинной интеллигенции, мелкопоместного дворянства и связаны с традицией популярного в демократической беллетристике 60—80-х годов художественно-очеркового жанра.

Иллюстрация:

И. Бунин

Фотография, 1915 г.

На рубеже 90—900-х годов в творчестве писателя совершаются изменения. Социальный типаж и сопутствующая ему реалистическая бытопись отступают на второй план, проза писателя теснее сближается с его поэзией; излюбленным жанром Бунина-прозаика становится лирическая миниатюра. Общественная проблематика предстает чаще всего именно в лирическом самовыявлении. Это мысль о неизбежном кризисе существующих форм социальной жизни, окрашенная «ностальгическим» мотивом. Он связан и с сословно-дворянскими предрассудками писателя («Антоновские яблоки», «Руда», «Новая дорога», «Сны», «Золотое дно» и др.). Однако неверно было бы делать на них основной акцент. Представление Бунина о смысле исторических процессов смутное. Но заботится он не о сохранении отживающего уклада, а всечеловеческой потребности, опасаясь, что придет время, когда «задымят трубы заводов» и не останется места «для белоствольной и развесистой плакучей березы» («Руда»), что исчезнет «вся красота и вся глубокая печаль русского пейзажа, так нераздельно связанного с русской жизнью» («Новая дорога»). Временно́е — история — поверяется несомненным — природно-национальной стихией. И все же Бунин убежден: русская жизнь не должна остаться прежней. Предчувствие ее обновления, счастье, близкое и вместе далекое, тайна радости и красоты, которая ускользает из рук, хотя и находится

56

где-то рядом со скудной обыденностью, — вот поэтические мотивы, роднящие бунинскую лирическую прозу с чеховской. Лирико-обобщенный образ природы приобретает своеобразное философское содержание, связанное с темою постоянно обновляющейся жизни, и в поэзии Бунина тех лет (например, в известной поэме «Листопад», 1900).

В бунинском «вечном» отсутствовало, однако, мятежное начало. В то бурное время именно это в первую очередь отличало писателя от других реалистов — прежде всего «знаниевского» круга. В годы первой русской революции расхождение между ними и Буниным, уехавшим путешествовать по Востоку и открыто подчас декларировавшим свою общественную индифферентность, становится, казалось бы, еще более разительным. На самом деле в его творчестве — уже в преддверии революции — подспудно и медленно зреют новые качества.

Примечательны многие его стихи на мотивы из Корана, которые увидели свет в 1906 г. Не собственно религиозным содержанием, но и не только поэтической силой приковал Коран Бунина. В его «подражаниях Корану» (вспомним название знаменитого пушкинского цикла) — и мысль о неких универсальных началах людского общежития, справедливых и мудрых, и пафос героического деяния:

Прах, на который пала кровь
Погибших в битве за свободу,
Благоговенье и любовь
Внушает мудрому народу.
Прильни к нему, благослови
Миг созерцания святыни —
И в битву мести и любви
Восстань, как ураган пустыни.

(«Священный прах»)

В 1906 г. написано известное стихотворение «Джордано Бруно», в герое которого возвышенное созерцание слито с жаждой борьбы.

Однако гораздо органичнее, устойчивее, чем пафос борения, оказалось другое бунинское приобретение революционного времени — устремленность к пристальному художественному исследованию общественной действительности. Отныне сочинения Бунина вовлекают читателя в круг углубленных размышлений над историей России, ее народа, над судьбами русской революции.

В известном деревенском цикле писателя (повести «Деревня» и «Суходол», 1910—1912; ряд рассказов 1911—1914 гг.) Бунина-лирика сменил суровый реалист и эпик, жесткий социальный аналитик. Воровский писал в 1911 г. о «талантливой», «архиреальной... пахнущей перегноем и прелыми лаптями» повести «Деревня» — «яркой и правдивой» в «картине быта падающей, нищающей деревни, старой деревни» и односторонней, неправдивой в запечатлении деревни новой, возрождающейся, в которой писатель усмотрел «только упадок и вырождение». Бунин своеобразно продолжает традицию трезво-критического воссоздания народного бытия в духе литературного шестидесятничества, нацеливая ее, в частности, против неославянофильских тенденций, но при этом чрезмерно сгущает мрачные краски. Поднимая одну из важнейших в литературе этой эпохи проблему национального характера, он подменяет порою социально-исторические обобщения национальными. Запечатлев с социальной зоркостью, психологическим проникновением облик нового деревенского хозяина и драму народного интеллигента (братья Красовы), писатель вместе с тем склонен объяснить эти столь разные характеры лишь тяжелым общим наследием национальной психики — «азиатчиной».

Следующая большая повесть Бунина, «Суходол», обращена к прошлому, истолковывающему настоящее, — к историческим судьбам дворянской России. С великолепной подлинностью рассказал писатель об упадке близкого ему социального мира, оказавшегося неспособным «ни к труду, ни к общежитию». Но и здесь социальные категории смещаются в сторону общенациональных.

В конце 1910 г. Горький писал автору «Деревни»: «...так глубоко, так исторически деревню никто не брал», — замечая здесь же, что «Деревня» заставляет задуматься не только о «мужике», но «о России — как о целом». Суждения Горького более приподняты, чем высказывания Воровского, но не противоречат им. Объективная художественная логика произведения шире авторского замысла. Жестко-реальное изображение пассивности, косности, непросветленного инстинкта в народной массе сообщало «Деревне» достоинства «своего рода исследования о причинах памятных неудач» (Воровский), т. е. о причинах поражения первой русской революции. Но одновременно внушало мысль об исторической обреченности российского социального захолустья. Это и обеспечило повести выдающееся место в литературе начала века как одному из самых беспощадных произведений о судьбах патриархального уклада в истории нового времени.

Написанные вслед за «Деревней» рассказы Бунина 1911—1914 гг. рисуют более многоцветную картину народной жизни, хотя и сохраняют общий сумрачный колорит. В них сближаются исторические и национальные представления писателя; возникают, по собственному

57

признанию автора, «новые» — сравнительно с повестью — «черты нашей души, новые типы, новые настроения». Бунин поведал и здесь о русской «азиатчине» — первобытно-примитивной психике, пассивности, жестокости слепого инстинкта, явлениях «юродства» («Сто восемь», «Ночной разговор», «Игнат», «Иоанн Рыдалец» и др.). Но особенно важны положительные народные типы, демонстрирующие огромные, но невыявленные возможности национального характера, привлекательного добротою, нравственной стойкостью, глубокой духовностью, талантом («Захар Воробьев», «Веселый двор», «Худая трава», «Лирник Родион», «Сверчок» и др.).

Наряду с деревенской прозой в 1907—1911 гг. писался цикл своеобразных путевых очерков, проникнутых просветленной философской мыслью, — «Тень птицы» (названы по заглавию первого из них). Перед нами — рассказ о встречах с тенями прошедших эпох, исчезнувших цивилизаций, который навеян впечатлениями от путешествий Бунина в Константинополь, Грецию, Египет, Иудею. Отправившись путешествовать, он взял с собой книгу великого Саади. Саади — высокий образец для Бунина, «усладительнейший из писателей», который положил «жизнь свою на то, чтобы обозреть Красоту Мира». Автор «Тени птицы» знает, разумеется, о страданиях, жертвах, крови, насилиях, которыми сопровождался путь человечества. Он скорбит о невозвратимой утрате великих культурных ценностей, о бренности сущего. Но рядом с гибелью — всегда рождение, «жизнь творит неустанно», накопления веков формируют опыт поколений. Величавое зрелище — египетские пирамиды — рождает ликующие слова: «...исчезают века, тысячелетия, — и вот, братски соединяется моя рука с сизой рукой аравийского пленника, клавшего эти камни». В современном Константинополе, с его «терпимостью ко всем языкам, ко всем обычаям, ко всем верам», хочет видеть Бунин признаки возрождения универсальной культуры, черты которой он усматривал, например, в древней Александрии, куда «когда-то стеклись чуть не все древние религии и цивилизации...». Мысль о непрерывной духовной преемственности в человеческом развитии — главная в «Тени птицы» — по-своему спорит с национально-историческими представлениями, отразившимися в деревенском цикле.

Накануне первой мировой войны начинается, по существу, новый этап бунинского творчества. В нем углубляется эпическое качество. Писатель остался чужд шовинистическим настроениям, проникавшим в литературную среду. Его социальное ви́дение становится еще более проницательным и критическим. И одновременно противоречиво осложняется общефилософское мирочувствие, приобретая черты трагедийности и катастрофичности.

Очень широкое обобщение заключают рассказы «Братья» (1914) и «Господин из Сан-Франциско» (1915) — шедевры прозы Бунина и важные вехи в его творчестве. О колониальном порабощении во всесветном масштабе, о «земле древнейшего человечества», «жадно ограбляемой», о «цветных людях, обращенных... в скотов» поведали «Братья». Глобальный образ буржуазной цивилизации, с ее вопиющими контрастами раба и господина, отталкивающей бездуховностью, угождением чреву, искусственностью и фальшью, создан в «Господине из Сан-Франциско». Современный мир ужасает не только масштабами социальной эксплуатации, но и — что не менее важно для писателя — полным отчуждением от изначальных сил бытия. Социально разоблачительная проблематика возвышается до философской мысли, но заметно изменившейся по сравнению с «Тенью птицы». Обречена не только нынешняя тлетворная цивилизация. От века обречены усилия человека, гибельны его деяния. Удел всякого человеческого общества — роковое отчуждение от законов бытия. На произведения писателя ложится явственный отсвет «ужасающего в своей непреложной мудрости» учения (рассказ «Соотечественник», 1916), как толковал Бунин увлекшую его в те годы философию буддизма.

Однако пессимистическая философская идея, усиленная впечатлениями войны, не исчерпывает бунинского взгляда на мир. Мрачной метафизике противятся другие мысли. Искусственной цивилизации, отчужденной от стихии жизни, порою противостоит естественная человечность народного сознания, слитого с этой стихией (англичанин, человек «нового железного века», и рикши-сингалезы — в «Братьях»; «господин» из Сан-Франциско и простые люди на Капри).

Значительное содержание, трагическое и просветленное, заключают образы любви в произведениях Бунина 10-х годов («Братья», «Грамматика любви», «Легкое дыхание», «Сын», «Сны Чанга»). Высокое чувство изображено в большинстве из них как начало сопереживания, способность жить внеличным, оберегающая внутреннюю связанность человека с миром и тогда, когда рушатся внешние связи (любовь — это «жажда вместить в свое сердце весь... мир и вновь отдать его кому-то» — «Братья»).

В произведениях Бунина тех лет сложно переплетаются социальная трагедийность, мрачно-катастрофическая философия истории со светло-«пантеистической»

58

философией природы и с поиском освобождающей, «третьей правды» («Сны Чанга») — правды приобщения человека к миру, вопреки неизбежным страданиям.

Именно в предреволюционное десятилетие бунинское творчество приобретает масштабы, возвышающие его до явления всемирной литературы. Правда, широкое зарубежное признание начинается несколько позже, с первой половины 20-х годов, когда во Франции, где поселяется писатель, оказавшийся в эмиграции, появляются три сборника его произведений, куда вошли лучшие дооктябрьские сочинения.

По выходе в 1921 г. первого из них, «Господин из Сан-Франциско», рецензент газеты «Ревю де л’эпок» («Обозрение эпохи») писал: «Господин Бунин... прибавил еще одно имя, мало известное во Франции, к...самым большим русским писателям». Сохранились восторженные отзывы о его творчестве крупнейших литераторов Запада (впервые опубликованные на русском языке в 1973 г.). В их суждениях (при всех разноречиях художественных позиций) сказано, по существу, о главном в произведениях Бунина — об изобразительной силе его реализма, интенсивных нравственно-философских исканиях, углубленном познании человека, удивительном чувстве природы.

20 мая 1922 г. Ромен Роллан писал своей корреспондентке Луизе Круппи об антидемократичности, пессимизме Бунина и одновременно восхищался его дарованием: «Но какой гениальный художник! И, несмотря ни на что, о каком новом возрождении русской литературы он свидетельствует!» Роллана, пристально интересовавшегося в ту пору индийской религиозно-нравственной философией, особенно привлекли проникнутые «духом необъятной, непостижимой Азии» рассказы «Братья» и «Соотечественник». В столь же высоких тонах он делился и с самим автором своими впечатлениями от его произведений. Тогда же, в 1922 г., Роллан выдвинул его на Нобелевскую премию (которой, однако, Бунин был увенчан много позже, в 1933 г.).

К 1926 г. относится отзыв Т. Манна о рассказе «Господин из Сан-Франциско», «который по своей нравственной мощи и строгой пластичности может быть поставлен рядом с некоторыми из наиболее значительных произведений Толстого — с „Поликушкой“, со „Смертью Ивана Ильича“». «Захватывающую силу» увидел Т. Манн и в «Деревне» — «этом необычайно скорбном романе из крестьянской жизни». В 20-е годы был покорен Буниным Р. М. Рильке. О «насыщенности и глубине», «изобразительной мощи», «таинственной и неуловимой власти» бунинского искусства писал в 1924 г. на страницах парижской газеты «Фигаро» Анри де Ренье. В других, более ранних отзывах он предпочел прославленному, переведенному на ряд языков рассказу «Господин из Сан-Франциско» произведения о «России вчерашнего дня», имея в виду и «прекрасный роман» «Деревня», и отдельные крестьянские рассказы с их «трагической и своеобразной красотой».

Разумеется, бунинские сочинения, опиравшиеся на богатую традицию отечественной литературы, не впервые открывали Западу русский деревенский мир. И вместе с тем несли в себе много нового и во взгляде, и в художественных красках. И это было уловлено. «Его „Деревня“ удивительна», — записал 27 июля 1922 г. в своем дневнике Андре Жид, сохранивший на долгие годы пиетет перед Буниным. О своей «глубокой симпатии» к его творчеству, вопреки столь же глубоким расхождениям «в области идей», во «вкусах», «пристрастиях», Жид написал Бунину уже на глубоком склоне его дней, 23 октября 1950 г.: «Я не знаю произведений, где внешний мир так тесно сливался бы с миром иным, миром внутренним, где ощущения были бы выбраны так точно, что их невозможно заменить другими, а слова были бы так естественны и вместе с тем неожиданны».

Все эти признания относятся к прозе Бунина. Его поэзия не имела, да и не могла иметь, столь же широкий резонанс. Это, несомненно, значительно более скромная часть наследия писателя, однако тоже превосходная. Обидные упреки во вторичности, традиционализме, даже эпигонстве, нередко адресовавшиеся ей, конечно, несправедливы. Бунин-поэт не только подхватил традиции. Он обновил и усовершенствовал возможности русского классического стиха — особенно в сфере изобразительной пластики.

К тому же поэзия Бунина нерасторжимо связана с общим содержанием его творчества, с основными путями его классической прозы.

В раннюю пору писательства проза Бунина испытала заметное воздействие его лирики. В творчестве второй половины 900-х и 10-х годов ощутимее, сильнее влияние обратное. Начиная с лет революции ширится эпический мир бунинской поэзии: быт усадебный, крестьянский, старомосковский («Наследство», «Сенокос», «Игроки» и др.); мотивы отечественной истории, величавой и трагической от самых истоков ее, со своими героями, мучениками и праведниками («Пустошь», «Святой Прокопий», «Руслан» и др.); чужие страны — их нынешняя жизнь, увиденная жадно-внимательным взором неутомимого путешественника («Венеция», «Цейлон»), и тени их незапамятного прошлого, ожившего в воображении («Стамбул»,

59

«Иерусалим», «Храм Солнца» и др.). В стихах Бунина нередко возникают прозаически-повествовательные интонации. Свободно обрабатываются сюжеты русских былин, летописных преданий, народные притчи, библейские легенды и суры из Корана, восточные мифы и апокрифы — египетские, сирийские, иранские, халдейские («Святогор и Илья», «Князь Всеслав»; «О Петре-разбойнике», «Александр в Египте», «Тора», «Потоп», «Источник звезды» и т. д.). Поэт еще более щедр, чем раньше, на подробности внешней жизни, и еще более точными, дробными, вещественными становятся они.

Это не означает, что Бунин-поэт переходит теперь в какое-то другое качество. Лишь некоторые из его вещей можно целиком отнести к эпически-стихотворному роду. В целом же бунинская поэзия остается чисто лирической. Подробно-описательная стихия подчиняется в ней (и в этом, в частности, ее оригинальность) исповедально-философскому содержанию. Философский стержень многих стихов Бунина — «я», личность и жизнь мира. Разные «правды» о нем и здесь вступают в напряженный диалог.

...Мы и земле и богу далеки...
В гробах трясин родятся огоньки...
Во тьме родится свет... Мы — огоньки болота.

(«Трясина»)

Или:

Прекрасна ты, душа людская! Небу,
Бездонному, спокойному, ночному,
Мерцанью звезд подобна ты порой!

(«Летняя ночь»)

Поэт пронзительно и скорбно чуток к обреченности, свойственной каждой отдельной форме существования. И только чувство «соприкасанья со всем живущим», умножающее связи «я» с миром, возможность слияния духовного опыта современного человека с опытом всего пройденного человечеством пути способны умерить эту боль:

Я говорю себе, почуяв темный след
Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве:
— Нет в мире разных душ, и времени в нем нет.

(«В горах»)

В стихах Бунина встретится и «акмеистское» любование вещными частностями:

Все мне радостно и ново:
Запах кофе, люстры свет,
Мех ковра, уют алькова
И сырой мороз газет.

(«Просыпаюсь в полумраке...»)

Однако эстетизированный мир поэта — не камерный мир. В конечном счете частность одушевлена в его поэзии именно потому, что она не обособлена, не замкнута:

И соловьи всю ночь поют из дымных гнезд
В дурмане голубом дымящего навоза,
В серебряной пыли туманно-ярких звезд...

(«Холодная весна»)

Характерны и для других стихов такие ряды явлений, в которых «низкое», малое тянется к высокому, огромному («дымящий навоз» и «пыль звезд»). Нелегкое утверждение просветленно-философского ощущения мира происходит и в поэзии Бунина.

В творчестве ряда других реалистических художников конца 900-х и 10-х годов социально-критическая беспощадность тоже соединяется со своеобразным созерцательно-гуманистическим складом мысли.

Так, например, в прозе Куприна. Повесть «Яма» (1909—1915) — наиболее крупное его произведение тех лет. В достаточно узкой тематической сфере — изображение проституции, быта и нравов «жертв общественного темперамента» — писатель стремится запечатлеть всю отрицаемую им общественную систему. Но именно в этой претензии на широту повесть Куприна как раз и уязвима, хотя есть в ней выразительные картины, детали, частности, обладающие острым социальным смыслом. Предчувствие «огромной, новой, светозарной жизни», что «уже у ворот» («Поединок»), сменяется в повести «Яма» представлением о почти непреоборимом социальном зле, которому если и суждено исчезнуть, то в очень далеком будущем. Полный благодарной памяти о прошедшей революции («Черная молния», 1913), писатель скептичен по отношению к близкому общественному будущему. В 10-е годы социальный запал Куприна бывает очень сильным. Непримиримо отрицается и русская действительность, и все современное общество, томящееся под властью капитала («Жидкое солнце», 1912). Но отрицается чаще всего лишь с позиций «естественного» человека (например, рассказ «Анафема», 1913). Автору «Олеси» не чужда мысль о золотом веке в прошлом, «когда так радостно и легко жили люди... свободные и мудрые, как звери». Герои очерков «Листригоны» (1907—1911), откуда взяты эти слова, — рыбаки из Балаклавы, «простые люди, мужественные сердца», в них «чувствуется... какая-то таинственная, древняя... кровь первобытных обитателей». С пафосом непреходящих, неискоренимых ценностей существования — природы, любви —

60

особенно тесно связываются устойчивые демократические симпатии писателя. Герои его известных рассказов о любви, стилизованной легенды «Суламифь» (1908) и «Гранатового браслета» (1911) — «бедная девушка из виноградника» и чиновник контрольной палаты со смешной фамилией Желтков. Именно в простых людях прежде всего видит Куприн носителей исконных и добрых начал бытия.

В 10-е годы начинается новая полоса творчества Шмелева. Оттачивается мастерство художника-реалиста, впечатляющее великолепным языком и безошибочной точностью детали. По-прежнему судьба простого человека больше всего волнует писателя, а критика буржуазного уклада нарастает (например, повести «Стена» и «Пугливая тишина», 1912). Но если в предшествующий период своей деятельности Шмелев был неумолим и к патриархальным формам российского бытия, то ныне процесс крушения устоев уже не вызывает у него былого сочувствия. Обращение к истории нередко сменяется тоской по «природному» состоянию (например, повесть «Росстани», 1913).

С началом империалистической войны вновь вспыхивает интерес Шмелева к истории. На первых порах писатель был захвачен бравурными «патриотическими» настроениями, выражавшимися в несвойственном ему выспреннем тоне. Но уже вскоре возобладала суровость. В большинстве произведений сборника «Суровые дни» (1916), в известном рассказе «Забавное приключение» (1916) и других сочинениях той поры он живописует горе и лишения народные в годы войны, с презрением клеймит торгашей и лавочников, которые на войне «морды натроили себе», крупных буржуазных дельцов, которым с «войной повезло». Однако победить страдания дано лишь извечным, возвышенным над смутой сего дня и вообще над социальной историей духовным началам, потаенная законосообразность которых не поддается рациональному исчислению. Это и есть «скрытый» до времени «Лик жизни», «направляющая мир Правда» (повесть «Лик скрытый», 1916).

Характерное жизнеощущение художников новой реалистической волны выразилось и у раннего Алексея Николаевича Толстого (1882—1945). Его творческая биография начинается в конце 900-х годов. Символистское веяние, заметно окрасившее его первые литературные опыты, оказалось неорганичным и непродолжительным. Признание молодому литератору принес полнокровный реализм ярких прозаических бытописаний, запечатлевших опустошение, окончательный тупик дворянской России: сборник «Заволжье», романы «Две жизни» (1911, позднейшее название «Чудаки») и «Хромой барин» (1912).

Правда, в тогдашней критике высказывались и упреки Толстому в бездумно-анекдотическом изображении действительности. Стихия юмора в самом деле пронизывает прозу писателя 10-х годов. Но она не противоречит «жестокой правдивости» (Горький), а, напротив, является важнейшим ее признаком. Именно в гротесковом анекдотизме ранних толстовских сочинений, многим обязанных гоголевской традиции, особенно выразился критический пафос писателя.

Иная, позитивная, линия его творчества сопряжена прежде всего с мотивами очистительной любви. И хотя чаще всего это любовь «под старыми липами», она не изнеженное усадебное дитя, а всечеловеческое начало, противящееся сословным перегородкам. Самое интимное и сокровенное из чувств становится одним из высших проявлений связанной с миром сущности («Любить тебя и все любить, потом, кажется, весь мир любить...» — исповедуется герой рассказа «Овражки» своей возлюбленной). Эта мысль привлекает широтой и гуманностью, хотя далека еще от непосредственно исторического содержания, а порой и противостоит ему.


Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)