Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История всемирной литературы 58 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Выше отмечалось, что художественное понимание действительности не во всем тождественно пониманию философскому и публицистическому. Это видно и на диалогическом конфликте. 40—50-е годы — это время борьбы с различными эпигонскими модификациями романтизма, а также время все усиливающихся схваток западников и славянофилов. Между тем если диалогический конфликт и использовал каждую из этих позиций в качестве одной из своих сторон, то не абсолютизировал ее и не давал ей решающих преимуществ перед другою. Он скорее действовал здесь — в своей, художественной сфере — по диалектическому закону отрицания отрицания, исходящего из ограниченности двух противоположных точек зрения, взыскующих более высокого синтеза. В то же время это позволяет объяснить позицию Белинского, который, будучи живым участником споров, перетолковывал диалогический конфликт в конфликт однонаправленный: строго славянофильский, как в «Тарантасе», или последовательно антиромантический, как в «Обыкновенной истории».

Иллюстрация:

Хозяин постоялого двора и полицейский чин

Иллюстрация Г. Гагарина
к повести В. Соллогуба «Тарантас». 1845 г.

К числу типичных конфликтов натуральной школы принадлежал и такой, при котором какие-либо несчастья, аномалии, преступления, ошибки строго обусловливались прежними обстоятельствами. Соответственно развитие повествования состояло в выявлении и исследовании этих обстоятельств, хронологически подчас далеко отстоящих от своего результата. «Как все запутано, как все странно на белом свете!» — восклицает повествователь в «Кто виноват?». Роман и преследует цель распутать бесконечно сложный клубок человеческих судеб, а это значит биографически детерминировать

394

их извилистый и ненормальный ход. Герценовский биографизм — роман в значительной своей части складывается из ряда жизнеописаний — есть последовательное зондирование той «злотворной материи», которая «то скроется, то вдруг обнаруживается», но никогда не исчезает бесследно. Импульсы от нее переходят из прошлого в настоящее, из косвенного влияния в прямое действие, из жизненной судьбы одного персонажа в судьбу другого. Так, Владимир Бельтов своим духовным развитием расплачивается за горе, за уродливое воспитание своей матери, а Митя Круциферский в своей телесной, физической организации несет отпечаток страданий других людей (он родился в «тревожное время», когда родителей преследовала жестокая месть губернатора). В биографии главных персонажей «вложены» биографии персонажей эпизодических (как в большие рамы — рамки поменьше); но и большие и малые биографии связаны отношением подобия и преемственности. Можно сказать, что цикличность «Кто виноват?» реализует свойственную «физиологизму» натуральной школы общую тенденцию к цикличности — но с важной поправкой, в духе отмеченного выше отличия «действительности» от «натуры». В «физиологии» каждая часть цикла говорила: «Вот еще одна сторона жизни» («натура»). В романе помимо этого вывода каждая новая биография говорит: «Вот еще одно проявление закономерности», — и эта закономерность есть диктат всемогущего объективно-действительного хода вещей.

Наконец, натуральная школа выработала такой тип конфликта, при котором демонстрировалось коренное изменение образа мыслей, мироощущения, даже характера деятельности персонажа; причем направление этого процесса — от восторженности, мечтательности, прекраснодушия, «романтизма» к расчетливости, холодности, деловитости, практицизму. Таков путь Александра Адуева в «Обыкновенной истории», Лубковского в «Хорошем месте» («Петербургские вершины»), Буткова, друга Ивана Васильевича, в «Тарантасе» и т. д. «Превращение» подготавливается обычно исподволь, незаметно, под ежедневным давлением обстоятельств и — в повествовательном плане — наступает неожиданно резко, скачкообразно, с демонстративной внешней немотивированностью (метаморфоза Александра Адуева в «Эпилоге»). При этом решающим фактором, способствующим «превращению», становится обычно переезд в Петербург, столкновение с укладом и характером петербургской жизни. Но подобно тому как в диалогическом конфликте ни одна из сторон не получила полных преимуществ, так и превращение «романтика» в «реалиста» как бы уравновешивалось пробуждением неожиданных, «романтических» импульсов в мироощущении человека иного, противоположного склада (поведение Петра Адуева в «Эпилоге»). Добавим, что этот тип конфликта имеет немало аналогий в западноевропейском реализме, в частности у Бальзака (история Растиньяка в романе «Отец Горио», карьера Лусто или судьба Люсьена Шардона в «Утраченных иллюзиях» и т. д.); причем переезд из провинции в столицу функционально играет ту же роль, что переезд в Петербург в произведениях русских авторов.

Отмеченные типы конфликта — диалогический, ретроспективное исследование сложившихся аномалий, наконец, «превращение», переход персонажа из одного жизненно-идеологического статуса в противоположный — формировали соответственно три различных типа произведения. Но они могли выступать и вместе, переплетаться друг с другом, как это происходило в «Обыкновенной истории» и «Кто виноват?» — двух высших достижениях натуральной школы.

Отвечая на вопрос, что же такое натуральная школа, необходимо помнить, что в самом слове «школа» совместились более широкое и более узкое значение. Последнее характерно для нашего времени; первое — для времени существования натуральной школы.

В сегодняшнем понимании школа предполагает высокую ступень художественной общности, вплоть до общности сюжетов, тем, характерных приемов стиля, вплоть до техники рисунка и живописи или пластики (если подразумеваются школы в изобразительном искусстве). Общность эта наследуется от одного гениального мастера, основателя школы, или же сообща вырабатывается и шлифуется ее участниками. Но когда о натуральной школе писал Белинский, то он хотя и возводил ее к ее главе и основоположнику Гоголю, но употреблял понятие «школа» в довольно широком смысле. Он говорил о ней как о школе истины и правды в искусстве и противопоставлял натуральной школе риторическую школу, т. е. неправдивое искусство — понятие столь же широкое, как и первое.

Это не значит, что Белинский отказывался от всякой конкретизации понятия «натуральная школа»; но конкретизация проводилась им до определенной степени и шла в определенном направлении. Лучше всего это можно увидеть из рассуждений Белинского в письме к К. Кавелину от 7 декабря 1847 г., где предложены экспериментальные решения двух жизненных ситуаций различными школами — натуральной

395

и риторической (у Белинского — «реторической»): «Вот, например, честный секретарь уездного суда. Писатель реторической школы, изобразив его гражданские и юридические подвиги, кончит тем (что) за его добродетель он получит большой чин и делается губернатором, а там и сенатором... Но писатель натуральной школы, для которого всего дороже истина, под конец повести представит, что героя опутали со всех сторон и запутали, засудили, отрешили с бесчестием от места... Изобразит ли писатель реторической школы доблестного губернатора — он представит удивительную картину преобразованной коренным образом и доведенной до последних крайностей благоденствия губернии. Натуралист же представит, что этот, действительно благонамеренный, умный, знающий, благородный и талантливый губернатор видит, наконец, с удивлением и ужасом, что не поправил де́ла, а только еще больше испортил его...» Этими рассуждениями не предопределяется ни какой-либо конкретный аспект характеристики, скажем, концентрация на негативных качествах персонажа (наоборот, подчеркнуто положительное, честное направление обоих героев), ни, тем более, способ стилистического решения темы. Предопределяется только одно — зависимость персонажа от «невидимой силы вещей», от «действительности».

Широкое, в духе Белинского, понимание «натуральной школы», с исторической точки зрения, является более оправданным, чем то, которое невольно задается сегодняшним смысловым наполнением категории «школа». В самом деле, единого стилистического колорита единства тем и сюжетов и т. д. мы в натуральной школе не находим (что не исключает существования в ней ряда стилистических потоков), но находим определенную общность отношения к «натуре» и «действительности», определенный тип соотношения персонажей и действительности. Разумеется, эту общность нужно представить по возможности конкретнее, полнее, как тип организации произведения, как тип локализации, наконец, как тип ведущих конфликтов, что мы и постарались сделать в настоящем разделе.

После Пушкина, Гоголя, Лермонтова, после великих зачинателей классической русской литературы натуральная школа явила собою не только развитие, но в известном смысле и выпрямление реалистических принципов. Характер художественной обработки «натуры», жесткость соотношения персонажей в конфликтах натуральной школы создавали определенный шаблон, сужавший все многообразие реального мира. К тому же этот шаблон мог быть интерпретирован в том духе, что натуральная школа якобы культивировала полное подчинение человека обстоятельствам, отказ от активного действия и сопротивления. В этом духе толковал герценовский роман А. А. Григорьев: «...романист высказал ту основную мысль, что виноваты не мы, а та ложь, сетями которой опутаны мы с самого детства... что никто и ни в чем не виноват, что все условлено предшествующими данными... Одним словом, человек — раб и из рабства ему исхода нет. Это стремится доказать вся современная литература, это явно и ясно высказано в „Кто виноват?“». А. Григорьев по отношению к «Кто виноват?» и «всей современной литературе» прав и неправ; его интерпретация основана на смещении моментов: система конфликтов герценовского романа действительно демонстрирует подчинение персонажа обстоятельствам, но это не значит, что оно дается в откровенно сочувственном или нейтральном свете. Наоборот, участием других моментов поэтики (прежде всего ролью повествователя) предопределялась возможность иного (осуждающего, оскорбленного, негодующего и т. д.) восприятия этого процесса; и характерно, что позднее (в 1847 г.) сам Герцен выводил из материала романа перспективу иной — практической и действенной — биографии (отмечено С. Д. Лещинер). Однако рассуждения критика были справедливы в том смысле, что охватывали действительную однонаправленность и шаблонность ведущих конструкций произведений натуральной школы. В критическом обиходе конца 40-х и последующих годов эта шаблонность обличалась саркастической формулой «среда заела».

Аполлон Григорьев противопоставлял натуральной школе гоголевские «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847). Однако поиски более глубоких решений, опровержение шаблонов происходило и в русле самой школы, что привело в конечном счете к трансформации и перестройке последней. Ярче всего этот процесс можно наблюдать в творчестве Достоевского, особенно на его переходе от «Бедных людей» к «Двойнику». «Бедные люди» (1846) в значительной мере построены на типичных конфликтах натуральной школы — такого, как «превращение», слом характера с использованием функциональной роли переезда в Петербург (судьба Вареньки), а также конфликта, при котором какие-либо события мотивируются и объясняются предшествующими несчастьями и аномалиями. К этому надо напомнить о сильных элементах «физиологизма» в повести (описание петербургской квартиры, фиксирование определенного типа, например шарманщика — этой красноречивой параллели к герою «физиологического

396

очерка» Григоровича, и т. д.). Но перенос художнического акцента на «амбицию» центрального персонажа (Девушкина), его упорное сопротивление обстоятельствам, нравственный, «амбициозный» (а не материальный) аспект этого сопротивления, приводящий к хронической конфликтной ситуации, — все это уже дало необычный для школы результат. Результат, побудивший Валериана Майкова сказать, что если для Гоголя «индивидуум важен как представитель известного общества или известного круга», то для Достоевского «само общество интересно по влиянию его на личность индивидуума». В «Двойнике» (1846) изменение художественной установки привело уже к коренной трансформации конфликтов натуральной школы. Достоевский исходил при этом из некоторых крайних выводов натуральной школы — из различения категорий «среда» (действительность) и «человек», из свойственного школе глубокого интереса к человеческой природе (сущности), однако, углубляясь в нее, он добывал такие результаты, которые были чреваты опровержением всей школы.

В конце 40-х и в 50-е годы внутренняя полемика с поэтикой натуральной школы приобретает довольно широкий размах. Мы можем наблюдать ее в произведениях М. Е. Салтыкова-Щедрина (1826—1889): «Противоречия» (1847) и «Запутанное дело» (1848); А. Ф. Писемского (1820—1881): «Тюфяк» (1850), «Виновата ли она?» (1855); И. С. Тургенева (его отталкивание от так называемой «старой манеры») и других писателей. Это означало, что натуральная школа как определенная полоса, как этап развития русской литературы отступала в прошлое.

Но ее влияние, исходящие от нее импульсы долго еще чувствовались, определяя картину русской литературы в течение десятилетий. Эти импульсы носили двоякий характер, соответствующий, условно говоря, физиологическому и романному уровню натуральной школы.

Подобно тому как во французской литературе «физиология» повлияла на многих писателей, вплоть до Мопассана, Золя, так и в литературе русской физиологический вкус к «натуре», к классификации типов и явлений, интерес к быту и повседневности чувствуется и в автобиографической трилогии «Детство», «Отрочество» и «Юность» (1852—1857) Л. Н. Толстого, и в «Письмах из Avenue Marigny» Герцена (где, кстати, набросан тип прислуги и употреблено само выражение — «физиология парижской прислуги»), и в автобиографических книгах С. Т. Аксакова «Семейная хроника» (1856) и «Детские годы Багрова-внука» (1858), и в «Записках из Мертвого дома» (1861—1862) Достоевского, и в «Губернских очерках» (1856—1857) Салтыкова-Щедрина, и во многих-многих других произведениях. Но помимо «физиологизма» натуральная школа дала русской литературе развитую систему художественных конфликтов, манеру обрисовки персонажей и их соотношения друг с другом и «действительностью», наконец, установку на массового, широкого, демократического героя. Влияние и трансформацию этой системы также можно было бы проследить на протяжении многих и многих десятилетий развития и дальнейшего углубления русского реализма.

 

396

БЕЛИНСКИЙ
И РАЗВИТИЕ ЛИТЕРАТУРНОЙ ТЕОРИИ

В «Воспоминаниях о Белинском» (1869) И. С. Тургенев писал: «Белинский был тем, что я позволю себе назвать центральной натурой...» Определение это оказалось чрезвычайно емким и многогранным. Белинский был близок к сердцевине своего народа, чутко улавливал его интересы, полно воплощал его устремления (именно это значение прежде всего имел в виду Тургенев). Белинский стоял в центре художественной жизни, объединяя, группируя вокруг себя литературные силы. Белинский был «центральной натурой» и потому, что находился в точке пересечения важнейших эстетических тенденций конца XVIII — первой половины XIX в. Последнее обстоятельство и является темой настоящего раздела.

Рассматривая в предшествующих разделах ход литературного развития, мы, естественно, не раз обращались к материалу отечественной критики. Однако есть смысл и в том, чтобы представить эстетическую эволюцию в некоем суммарном виде, когда критическая мысль выступает в качестве самостоятельного героя. Линия его «поведения» определялась и прямо и опосредованно, и духом времени и движением литературы.

Виссарион Григорьевич Белинский (1811—1848) был чутким эхом обоих процессов. Не получив систематического образования (он исключен после первого курса Московского университета якобы за неуспеваемость, а на самом деле за написание антикрепостнической драмы «Дмитрий Калинин»), Белинский прошел трудную школу самообразования. Участие в философском кружке Н. В. Станкевича, общение с профессором Московского университета и критиком Н. И. Надеждиным, повседневная журналистская деятельность в «Телескопе» и «Молве», в «Московском наблюдателе», позднее в «Отечественных записках» и «Современнике»

397

— таковы важнейшие ступени этой школы, поднявшей Белинского к высотам европейской социально-политической и философской мысли и превратившей его в мощного генератора идей, причем не только художественных.

Характер деятельности Белинского-критика был предопределен значением русской литературы как самой главной, по словам А. И. Герцена, даже «единственной трибуны» оппозиционных общественно-политических мнений. Литературной критике отводилась в этом процессе ударная роль. Говоря о том, что возможна критика различных сфер идеологии, религии, политики, Белинский добавляет: «В России пока еще существует только критика искусства и литературы. Это обстоятельство придает ей еще больший интерес и большую важность» («Речь о критике», 1842). Другими словами, за невозможностью в России прямой политической публицистики оппозиционного, тем более радикального, толка ее функции перенимает литературная критика. Перенимает, однако, умело, тактично, считаясь с природой искусства. Уважение к художественности, к языку искусства оставалось постоянной чертой Белинского, при всех изменениях и переломах его социальных, философских и литературных взглядов.

Для Белинского начала 30-х годов характерна сильная натурфилософская тенденция, близкая натурфилософии Шеллинга (пассаж о жизни «единой, вечной идеи» в «Литературных мечтаниях», 1834). Вместе с тем эта тенденция приводит к выводам морального, этического характера, ибо жизнь «идеи» — «борьба между добром и злом, любовью и эгоизмом». Если натурфилософия в целом служила у Белинского исходным пунктом для широких концепций подражания универсуму (вернее, его выражения), то моральная тенденция стимулировала идеи просветительства, весьма заметные у раннего Белинского и переходившие порою в страстные обличительные инвективы: «Эстетическое чувство есть основа добра, основа нравственности... Будем плотниками, будем слесарями, будем фабрикантами; но будем ли людьми — вот вопрос!» («Ничто о ничем», 1836).

К середине 30-х годов (этот период совпал с проживанием Белинского в имении Бакуниных Премухине) идеи объективного идеализма, и в частности натурфилософии, были потеснены в мировоззрении критика идеализмом субъективным, и последний воспринимался им преимущественно с этической, «поведенческой» стороны — как философия действия. По позднейшему признанию Белинского, он «фихтеанизм понял как робеспьеризм», высказывая откровенное сочувствие деятелям французской буржуазной революции. Одновременно усиливается внимание критика к рациональному, опосредованному знанию, противопоставляемому им знанию интуитивному. Это предвещало уже развитие Белинского в сторону философии Гегеля, которой он энергично занялся в Москве с конца 1837 г. Явления природы, человеческого общества, нравственности, религии, морали, искусства последовательно интерпретируются в это время в свете всеобъемлющей, универсальной идеи развития.

Иллюстрация:

В. Г. Белинский

Гравюра Ф. Иордана по рисунку К. Горбунова,
выполненному в 1848 г. 1859 г.

К концу 30-х годов эволюция Белинского вступает в период так называемого примирения с действительностью, который наиболее отчетливо выразился в статьях «Бородинская годовщина В. Жуковского», «Очерки Бородинского сражения. Сочинения Ф. Глинки» (1839). Период этот был чрезвычайно противоречивым: с одной стороны, явственно стремление Белинского еще больше сблизиться с «действительностью», понять ее во всей глубине и истинности; с другой — это же стремление приводило к фетишизации существующего и утрате «идеи отрицания». При этом Белинский пытался опереться на односторонне истолкованную им

398

формулу Гегеля: «Все действительное разумно, все разумное действительно», выхолащивая тот дух отрицания, который в этой формуле заключался. В сфере социально-политической «примиренчество» привело Белинского к резкому осуждению Великой французской революции и ее идеологов — просветителей, к оправданию русского самодержавия не только в историческом прошлом, но и в современности; в сфере литературной оно выразилось в нападках на «абстрактный героизм» Шиллера, субъективность Грибоедова, на социальное направление повестей французской литературы.

С началом 40-х годов наметился выход критика из периода примирения, совершившийся под воздействием ряда факторов: критических замечаний Н. В. Станкевича, острых споров с А. И. Герценом, но в первую очередь под напором реальных впечатлений от русской жизни — напором, усилившимся с переездом критика в Петербург в 1839 г. С теоретической точки зрения разрыв с «примирением» выразился в выдвижении на первый план идеи человеческой личности, счастия и благоденствия отдельного человеческого существа: «Судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судеб всего мира и здравия китайского императора (т. е. гегелевской Allgemeinheit)» (письмо к В. П. Боткину от 1 марта 1841 г.). В 1841—1842 гг. Белинский, познакомившись с трудами Сен-Симона, Фурье и т. д., явно склоняется к утопическому социализму, к которому на всем протяжении 30-х годов относился враждебно или неприязненно. К середине же 40-х годов усиливаются антропологические моменты в воззрениях Белинского, что сближает его с Л. Фейербахом, труд которого «Сущность христианства» оказал на него, по свидетельству П. В. Анненкова, сильное воздействие. Но, сочувственно следя за деятельностью левых гегельянцев и развиваясь в сторону материализма, критик по-прежнему высоко ценил гегелевский «метод спекулятивного мышления», который он считал необходимым слить с искомыми новыми философскими основаниями. Трезвость и диалектичность Белинского привели его не только к критике русской общины, но и к постепенному разочарованию в утопическом социализме, который кажется ему теперь беспочвенным и вредным фантазированием. Социально-политическая программа позднего Белинского отличается замечательной широтой и динамизмом. Он не отвергает перспективу крестьянской реформы сверху, но в то же время предвидит ее половинчатость и недостаточность; сознавая всю противоречивость и несправедливость буржуазного развития, считает его тем не менее неизбежным и полезным для России; дальняя перспектива социального переустройства не мешает критику видеть ближайшие реальные задачи: отмену крепостного права и телесных наказаний, установление твердой законности. «Россия видит свое спасение... в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны... пробуждение в народе чувства человечесского достоинства... права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью...» — сказано в знаменитом зальцбруннском письме Белинского к Гоголю от 15 июля н. ст. 1847 г., которое В. И. Ленин назвал «одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати, сохранивших громадное, живое значение и по сию пору» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 25. С. 94).

Рассмотрим теперь — в более или менее цельном, итоговом виде — эстетическую и литературную теорию Белинского, возникшую на почве самых актуальных тенденций его времени. Одна из новейших эстетических тенденций — едва ли не ведущая — заключалась в стремлении превратить поэтику в философию искусства. Поэтика, как она была разработана теоретиками классицизма, носила учительский и нормативный характер, вдохновлялась искомым идеальным обликом искусства. Упреки в нормативности и авторитарности постоянны у Белинского, когда он упоминает труды Буало, Батте или Лагарпа: «Поэтическое искусство» Буало, например, «кодекс эстетики», «кодекс изящного», «алкоран эстетики» и т. д. Это близко к той критике нормативных теорий, которую вела классическая эстетика и которую завершил Гегель: подобные теории, говорил Гегель, подходят к искусству извне, и вследствие этого их рекомендации напоминают тривиальные нравоучительные правила («Оставайся там, где ты живешь, и зарабатывай честно свой хлеб»). Напротив, современная теория, по Белинскому, должна отказаться от всякой нормативности, иметь в предмете сущность искусства в ее эволюции и вследствие этого, так сказать, растворить искомый идеал в развитии.

Отсюда следует еще одно отличие философии искусства от поэтики. Поэтика хотя и пронизана определенным философским мироощущением, хотя и опирается на определенный философский фундамент (это свойство любой художественной теории), но все же строится как система поэтических категорий: родов и видов искусства, жанров, стилистических и речевых средств и т. д. Философия же искусства вводит философские основы в свой корпус: искусство интегрируется в общее философское наукоучение, становясь объектом рассмотрения философской

399

эстетики. «Под этим термином мы понимаем эстетику, в которой учение о прекрасном и учение об искусстве сознательно обосновываются философски» (В. Ф. Асмус). Усилия многих русских критиков и литераторов: Д. В. Веневитинова, А. И. Галича, Н. И. Надеждина, ранних В. Ф. Одоевского и И. В. Киреевского, Н. В. Станкевича и других — были направлены на то, чтобы создать «философскую эстетику». Белинский в известном смысле подытожил и увенчал это направление.

Первыми в новой литературе, кто с огромной силой выразил принцип философичности художественной теории, были немецкие романтики, особенно немецкие романтики иенского круга (Август и Фридрих Шлегели, Шеллинг, Тик). Философские системы немецкого классического искусства многим были обязаны романтическим идеям универсализма и развития. Однако отношения между «философской эстетикой» и эстетикой романтической складывались не просто и не гладко; первая не только наследовала мыслительное содержание второй, но и преобразовывала его в некое новое целое. Процесс этот шел по иному руслу, чем отталкивание от теории классицизма. Последней новая эстетика противостояла как учение антинормативное и философское, романтическим теориям — как учение более строгое, тяготеющее к одному ядру.

Ядро философского рассмотрения искусства — мысль, Идея, логически развивающаяся в систему. Н. А. Полевой, которого Белинский с конца 30-х годов воспринимает как теоретика романтического толка, передает свои суждения об искусстве — суждения подчас верные — «как непосредственное чувство». «Следовательно, все его определения, — считает Белинский, — не больше, как личные мнения человека, основанные на личном его чувстве». Но теоретику необходима мысль, «на самой себе основывающаяся и из себя развивающаяся». Это напоминает метод рассмотрения прекрасного, сформулированный Гегелем в «Лекциях по эстетике»: такое рассмотрение «приносит плоды изнутри самого себя, так как ему, согласно его собственному по

нятию, предстоит развиться в некую целостность определений...». Развитие эстетики основано, по Гегелю, на том, что сущностные черты искусства — «единство всеобщего и особенного, свободы и необходимости, духовного и природного» — мыслятся как сами по себе истинные и действительные, т. е. реально принадлежащие произведениям; а также на том, что понимание этого единства должно быть представлено в форме самой идеи, т. е. философским образом. Первую задачу решил Шиллер, вторую — Шеллинг. Шиллер (в «Письмах об эстетическом воспитании») «прорвал кантовскую субъективность и абстрактность мышления», представив свойства искусства не как определенные категории, а как само по себе сущее. Шеллинг эту сущность сделал предметом рассмотрения «в лице самой идеи», благодаря чему наконец «было найдено понятие и научное место искусства». Аналогичным образом рассматривает кардинальную тенденцию новейшей эстетики и Белинский. «Мы знаем из достоверных источников, — сообщал он русской публике в 1839 г., — что Гегель признавал в Шиллере философский элемент, едва ли не больший еще, чем поэтический, и признавал Шиллера истинным основателем науки изящнного (эстетики)». «Из достоверных источников» — это, конечно, из введения к гегелевским «Лекциям по эстетике», ставшим Белинскому доступными благодаря переводу Каткова («катковским тетрадям»). Годом раньше Белинский писал: «В Германии эстетика, будучи многим одолжена поэту Шиллеру, одолжена еще более философам Шеллингу и Гегелю...» Это тот же ряд, та же преемственность фигур, что и в собственных рассуждениях Гегеля.

Симптоматичен подход Белинского к Шеллингу. Сложность этой фигуры очевидна, ее связь с романтическим движением, в том числе и организационная (Шеллинг входил в иенский круг), хорошо известна. Тем не менее Белинский берет его, так сказать, с другой стороны — не как романтика, а как предшественника философии Гегеля. Сходным образом подходили к Шеллингу и другие русские эстетики этой поры — Надежин, Иван Киреевский (в начале 30-х годов), а также с иной оценкой — оценкой отрицательной — С. П. Шевырев, упрекавший (в «Теории поэзии», 1836) немецкого мыслителя в том, что он довел философию до крайности рационального схематизма и непосредственно подготовил появление Гегеля. Русские критики, таким образом, смотрели на Шеллинга уже с точки зрения определившегося итога, выявившейся дифференциации, включали его в иную художественную и эстетическую перспективу (совпадавшую, как видим, с ретроспективой самого Гегеля). Характер этой перспективы, по Белинскому, сугубо действительный, трезвый, реалистический (хотя этого термина критик еще не употребляет), нацеленный на всеобъемлющий и полный охват жизни. Современный век, «пароль которого — «действительность»», «выдержал рассудочный критицизм Канта, рассудочное положение Фихте; он перестрадал с Шиллером все болезни внутреннего, субъективного духа, порывающегося к действительности


Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)