Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Очерк первый. Культура в средоточии бытия 1 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

(к феноменологии XX века)

В эти дебри культуры
не ступала нога человека.

О. Мандельштам

Сначала сформулирую основной тезис.

В XX веке феномен культуры – и в обыденном его понимании, и в глубинном смысле – все более сдвигается в центр, в средоточие человеческого бытия, пронизывает (знает ли сам человек об этом или нет…) все решающие события жизни и сознания людей нашего века.

Тем самым феномен культуры именно в XX веке (особенно в его первые десятилетия и в его последние годы) впервые может быть понят в действительной всеобщности, как основной предмет философского размышления.

Выдвинутое сейчас утверждение достаточно рискованно и странно. Вспомним (да и вспоминать не надо, это мы ежедневно переживаем) реальные, казалось бы, к культуре, в собственном смысле слова, никакого отношения не имеющие, конфликты, трагедии, мучения людей XX века: войны, революции, грозящий апокалипсис ядерной войны, всесилие тоталитарных режимов, вымирание – от голода – миллионных масс (а ведь в этих массах каждый умирает поодиночке). Восстановим в сознании дикие пароксизмы бескультурья, отчаянную злобу к неладным «интелям…», воинствующее отторжение «чужеродных» идей, самодовольную духовную и «читательскую» глухоту и многое другое, столь характерное для нашего времени.

И все же я настаиваю на своем тезисе – как в его первой части (в XX веке происходит сдвиг культуры и ее проблем в эпицентр человеческого существования), так и во второй части (в XX веке впервые возможно понять культуру в ее всеобщности, то есть понять в ее действительном смысле).

1. Наше бытие в канун XXI века

Назову сейчас перечислительно несколько составляющих такого сдвига бытийных проблем XX века к полюсу культуры (такое перечисление будет одновременно и введением в мое понимание того, «что есть культура»).

В этом перечислении я мало что буду обосновывать, рассчитывая на встречную интуицию читателя, живущего в то же историческое время.

Причем для начала обозначу этот полюс просто как совокупность неких, резко бьющих в наше сознание, феноменов, а затем вдумаемся в полученный контур. И еще одно: на первый взгляд очерчиваемый ниже сдвиг затрагивает жизнь европейского человека, европейскую «феноменологию духа», но, как мы вскоре поймем, речь идет именно о мировом феномене.

1. …Уже в первой четверти XX века, в его социальных взрывах, в первой мировой войне, в назревании чудовищных тоталитарных диктатур, в высвобождении целых материков незнаемой духовной жизни – Азии и Африки… иными словами – в решающих трагедиях XX века, которые, казалось бы, не имеют к культуре никакого отношения, именно в них обнаруживается и осознается роковое исчерпание и расщепление единой лестницы прогрессивного восхождения европейской цивилизации: науки – техники – материального благополучия – морали – социальной матрицы – по ступеням тех, как будто бы единственных и всеобщих ценностей, смыслов жизни, что были впервые завязаны еще в XV – XVI веках (Возрождение); поняты в своей изначальности в XVII веке («республика ученых»); упрощены и освящены рассудком в веке XVIII (Просвещение); наконец, прорефлектированы Разумом немецкой классической философии (грань XVIII и XIX веков).

В начале XX века связь веков разорвалась.

В 10-е – 20-е годы все более выявляется несводимость Ближневосточного (Библейского) и – Античного, Античного и – Средневекового смыслов бытия, несводимость их и друг к другу, и к смыслу, очерченному «способностью суждения» Гольбаха, или Дидро, понятому (на его пределе) философским умом Канта, или Гегеля. (Впрочем, в несвязанной форме этот смысл жизни витал в сознании и в осознанной деятельности всех европейцев Нового времени.)

Но на этом расщепление смыслового спектра не закончилось. Наше сознание реально и неотвратимо напрягается «смыслами жизни, смыслами бытия» современных (и исторических) Азии и Африки… Все эти спектры иных смыслов врываются в наше повседневное – а отнюдь не только философское – бытие, их никак невозможно «понять» (если уж начнешь понимать…) как – «низшие», как «предыдущие ступени лестницы». Это – просто – иные смыслы. Но смыслы – существенные и роковые в моей повседневной жизни. Человек Европы (и не менее – человек Азии и Африки…) оказывается где-то в промежутке различных встречных и пересекающихся смысловых кривых, и ни одна «кривая не вывезет…», ни к одной человек не прирастает, он все время остается (оказывается) наедине с самим собой. Индивид теряет комфортное место «точки» на некой единственной восходящей траектории. В таком промежутке ни один осмысленный поступок уже не имеет абсолютной исторической или ценностной санкции. Каждый поступок (если он хоть как-то осознан) всегда что-то преступает, несет в себе риск личного перерешения – заново! – исторических судеб, выборов, решений, исторических форм общения. Все эти ценностные и смысловые спектры оказываются значимыми одновременно; каждый смысл вновь и вновь претендует на единственность и всеобщность, и вместе с тем в XX веке все эти всеобщие ценностные спектры действительно осмыслены (а не просто указующе регулятивны) только в общении друг с другом, только в ответ на вопрос иного смысла. И – только в атомарном средоточии каждого индивидуального сознания и бытия.

В этом, интегрально очерченном, сосредоточении различных духовных спектров, различных духовных всеобщностей возможно разглядеть две основные составляющие.

Во-первых, некая «горизонталь»: смещение и сближение современных культур Запада и Востока, Севера и Юга, Европы, Азии, Африки, Латинской Америки. Сближение и взаимообоснование этих спектров в сознании и мышлении каждого современного человека. На грани такого сближения сама идея культуры (как грани культур) приобретает решающее экзистенциальное значение в нашем повседневном сознании и бытии.

Во-вторых: некая «вертикаль» собственно европейской линии культурного восхождения. В одной точке сосредоточиваются и взаимоопределяют друг друга античный, средневековый, новоевропейский духовные спектры, опять-таки обнаруживая свое одновременное (собственно культурное) бытие. Античная идея первосущего бытия, не вмещаемого ни в какие сущностные определения и выводы. Идея бытия, понятого – без перевода на язык познания – как нечто единое, космическое в своем противопоставлении и роковой внутренней связи с идеей хаоса, беспредельного. Средневековая идея бытия вещей, как их собственного небытия, но – все-бытия в причастии единому всеобщему субъекту. Нововременная идея «мыслящего тростника», со всех сторон окруженного чуждой, потусторонней, протяженной субстанцией, лишь познанием претворяемой в силу практического действия (по схеме Бэкона – «знание – сила»).

Эти идеи в современном сознании всеобщи и нравственно насущны одновременно, взаимопредполагая и взаимоисключая друг друга, образуя основное напряжение человеческого бытия. В своих определениях я сейчас забежал далеко в философские дебри, но у меня есть твердая уверенность, что при внимательном вдумывании в эти преждевременные формулы современный читатель все же опознает свои собственные внутренние духовные борения.

Но в эту дополнительность вплетается и усиливает исходное напряжение упомянутая выше «горизонталь» – невозможное, трагическое взаимопредположение Запада и Востока…

Конечно, в инерции классических идеалов сознания такое бытие «в промежутке» непереносимо, наше сознание спешит к однозначному выбору: или в абсолютный покой Востока, или – в причащение средневековья (лучше всего – в массовых формах – за-тебя-все-решающего деревенского «лада»), или – в чистый эстезис античности, или – в позитивистский (попросту – рассудочный) прогрессизм Нового времени. Впрочем, все «эпохальные дополнительности разума» (Восток; средние века; античность; Новое время…) в реальной сумятице сознания свинчиваются до расхожих, но тем более успокоительных, из пальца высосанных, но – друг другу противопоставленных рецептов спасения. Деревенский лад, ничего общего не имеющий с реальной деревней Глеба Успенского, или Бунина, Чехова, или толстовской «Власти тьмы»… Ценный лишь тем, что он якобы способен решать, полагать, упорядочивать нашу жизнь за и помимо нашего индивидуального сознания и воли… Мистическое растворение в космическом духе, опять-таки спасающее («по идее…») от собственной ответственности и выбора… Здравый смысл, освобожденный от действительных мук попперовского или витгенштейновского позитивизма, заменяющий предельности разума поспешными отмычками бытовой рассудительности. Только ведь в реальной жизни даже эти, облегченные (но – различные), рецепты вступают в трудное противостояние и заново – хотя и мелочно, вздорно – раздирают наше сознание… Ведь странное бытие в промежутке, в ситуации одинаковой значимости различных (все – абсолютны!) смысловых спектров – это бытие от наших заклинаний никуда не исчезает, оно все время в нас, оно – неустранимо. Так же как неустранимо и «сознание промежутка», сознание – все время заглушаемое и растравляющее душу – абсолютной исторической, в прошлое и в будущее, личной ответственности за свою судьбу; неустранимо сознание события многих, исключающих друг друга форм сознания, форм мышления; нравственных идеалов. Такое «несчастное сознание» (в параллель и в антитезу с «несчастным сознанием» гегелевской «Феноменологии духа») возникает вновь и вновь, оборачивается постоянным memento mori.

Действительный выход мог бы состояться не в «выходе» из этого сознания в бессознательное, но – в новом мышлении, в разумении, способном его, это сознание, сосредоточить, творчески претворить.

Но до этого еще далеко.

В первых философских концепциях века (от Шпенглера до Тойнби, от Бердяева до Хайдеггера…) этот сдвиг в нашем социальном и духовном бытии, сдвиг в нашем сознании фиксируется – в разной степени рефлексии – но чаще всего – в утверждении истинности одного из всеобщих смыслов («только он – действительно всеобщ…») или в рядоположенности и абсолютной разведенности этих смысловых спектров («каждый смысл – всеобщ, но понять друг друга люди разных смысловых миров не способны»). Но осмысление этого сдвига все же неотвратимо[103][103].

Однако дело не только в насущности сопряжения (на грани) различных – и каждый из них всеобщ! – духовных спектров. Дело в том, что каждый из этих миров и само их сопряжение «проваливаются» до самого начала, до «мира впервые», до изначальных исторических, предысторических решений – решений, выборов, встающих в сознании индивида.

2. …В XX веке происходит трудное сближение (и – вновь отталкивание) бытовых и бытийных болевых точек в жизни людей нашей эпохи. В этом сближении быта и бытия есть единый «вектор» – к изначальным историческим решениям, к до-бытийным началам бытия.

Мировые войны. Мировые революции. Вообще – социальные катаклизмы мирового масштаба. Взвинчивание самостоятельной роли Востока – в его особой культурной осмысленности (непосредственная связь с истоками бытия). Тоталитарные режимы, проникающие в микроструктуру личных судеб, взрезающие плотную ткань социально-классовой детерминации, непроницаемых внеисторических семейных заповедей, бытовых стереотипов. Сейчас я хочу подчеркнуть в этих мировых бытийных взрывах, особенно напряженных в первой половине века, именно последний момент. В этих взрывах человек XX века выбрасывается из постоянных социальных связей, прочных ниш цивилизации (формации); он меньше живет в своем доме и трудится на своем рабочем месте, чем гибнет в окопах, концлагерях, трясется в эвакуационных теплушках рядом с извечно случайными спутниками. Здесь уже не столько социальная принадлежность, сколько изменение этой принадлежности, постоянные «выбросы» из прочных детерминант определяют (?) сознание людей. Но в этом «определении» в решающей мере возрастает экстремальная роль самого сознания (и мышления) в моменты предельных выборов и решений. Эти решения зачастую не могут отвратить судьбу, но могут изменить ее смысл, спасая достоинство индивида, его возможность впервые формировать свои исходные малые сообщества. Это уже совсем особый (не марксов) тип социального общения и социальной детерминации, – хочешь не хочешь – наедине с историей. Здесь внешние силы «социальной среды», или «социальных условий», уже ни в какой мере не подпирают индивида, но прямо направлены против него. И индивид выживает только в борьбе с этими «условиями его смерти», только самоопределяясь от них.

Те трудные, рассеянные, атомизированные формы общения, что из-обретает индивид, вышибленный из жестких матриц своих – предначертанных судьбой, рождением, социальной принадлежностью – связей и сращений, – это рискованные формы дружественных, глубоко личных отношений и привязанностей. Это – общение «аутсайдеров» – одиночек, – совершающих свой самостоятельный и свободный выбор. Выбор будет неудачен – человека ждет предательство, муки, смерть. Смерть может быть при любом выборе; но духовная смерть предопределяется выбором. Также – духовная свобода. И такая ситуация есть – в XX веке – не исключительный, но – «массовый случай». Часто вся жизнь состоит из таких разорванных, дискретных, решающих точек (средоточий). Линейное, векторное движение жизни и сознания почти исчезает.

Судьбы «массы» одиноких людей (миллионов и миллионов) зависят от силы, пластичности и решимости малых групп.

От их сопротивления против сгущенной, амебоподобной мощи современных мегаколлективов… И в таких перипетиях обыденный, одинокий поступок все чаще обретает роковой, «акмейный» характер, обретает смысл решающего действия «на прошлое» и «на будущее» индивидуальных – и не только индивидуальных – судеб.

Вдумаемся в эту предельную ситуацию. Вдумаемся в себя.

Вот точный и художественно осмысленный диагноз тех «откатов» к началам бытия и сознания, к решающим моментам выбора, о которых я здесь говорил. Это – фрагменты из «Записок блокадного человека» Лидии Гинзбург (о ленинградской блокаде).

(1). «В обстоятельствах блокады первой, близлежащей ступенью социальной поруки была семья, ячейка крови и быта с ее непреложными требованиями жертвы. Скажут: связи любви и крови облегчают жертву. Нет, это гораздо сложнее. Так болезненны, так странны прикосновения людей друг к другу, что в близости, в тесноте уже трудно отличить любовь от ненависти – к тем, от кого нельзя уйти. Уйти нельзя было – обидеть, ущемить – можно. А связь все не распадалась. Все возможные отношения – товарищества и ученичества, дружбы и влюбленности – опадали как лист, а это оставалось в силе. То корчась от жалости, то проклиная, люди делили хлеб».

(2). «В период наибольшего истощения все стало ясно: сознание на себе тащит тело. Автоматизм движения, его рефлекторность, его исконная корреляция с психическим импульсом – всего этого больше не было. Оказалось, например, что телу вовсе не свойственно вертикальное положение; сознательная воля должна была держать тело в руках, иначе оно, выскальзывая, срывалось как с обрыва. Воля должна была поднимать его и усаживать или вести от предмета к предмету… Обязательно, встав с постели, подойти к окну. Многолетний утренний взгляд из окна… получил новый смысл – стал вопросом, обращенным к миру и ожиданием ответа».

(3). «Круг – блокадная символика замкнутого в себе сознания. Как его прорвать?.. Как разомкнуть круг поступком? Поступок всегда признание общих связей (без которых можно только мычать), даже вопреки человеку для него обязательных, хотя эгоцентрики твердят, будут и впредь твердить (в мировом масштабе) о самообманах, и неконтактности, и об абсурде… Написать о круге – прорвать круг. Как-никак поступок. В бездне потерянного времени найденное»[104][104].

Вернусь к основной идее.

В XX веке сознание и мысль человека все время отбрасываются как бы к самому началу его бытия, к той грани, где бытие (в точке – «быть или не быть») и мысль (в точке – «я мыслю, следовательно…») взаимопредопределяют друг друга, существуют как бы на заре становления человека человеком. Смысл и тяготение истории должны – в жизни каждого человека – «переигрываться» заново, впервые.

В идею начала втягивается и следующий момент.

3. …В жизни, и сознании, и мышлении людей XX века обнаруживается неизбежность рассогласования, жесткого столкновения (и своего рода боровская дополнительность) между основными, цивилизационно-автоматизированными «регуляторами» человеческого поведения, деятельности. Между моралью и искусством; наукой и философией; разумом и – рассудком; памятью и воображением, наконец, хаосом стихийных сил и – упорядоченностью, гармоничностью душевной жизни… В этом распадке, все расширяющемся зазоре бытие человеческого духа уже не может слиться (хотя страшно сближается) с бытовой, самоуспокоенной само-собой-разумеемостью. Сопряжение всех этих граней – а без них наш самостоятельный поступок вообще невозможен – становится мучительно вопрошающим, отчаянной трудностью, предельной коллизией «быть или не быть» для каждого человека. (Мера сознания этой вопросительности и этой дополнительности – это уже другое дело.) Чтобы поступать сознательно, необходимо заново, изначально решать и перерешать вопросы бытия. Необходимо заново (каждому – для себя) изобретать исходные нравственные и мыслительные и эстетические коллизии.

Впрочем, – и это выяснилось опять-таки уже в 30-е годы нашего века – дополнительность взаимоисключающих определений жизни нашего духа оказалась труднопереносима для разума, воспитанного XVII – XIX веками, и человек большей частью облегченно отвергает (лицемерно «не замечает»…) все эти трудности – во имя однозначности и абсолютности одного из полюсов (артистизма или моральности; брожений хаоса или полицейской упорядоченности внутренних отсеков «мозга»; рассудочной расчетливости или мистического отречения от собственной ответственности…). Вне сочетания с противоположным полюсом магнита каждый из таких «избранных» абсолютов все же обеспечивает индивиду (если он закроет глаза) естественность и успокоенность если не поступка, то – повседневного душевного комфорта.

Однако реальное бытие XX века вновь и вновь разрывает и противопоставляет эти полюсы; вожделенный душевный комфорт оборачивается (в глубине души) почти сознательным самообманом, упрямо взвинчиваемым до степени безоговорочных верований и запретов.

Итак, во всех этих направлениях к середине века нарастает не только чудо преображения, но и «бегство от чуда» изначальной ответственности. От чуда беспощадного разумения. В этом, все более паническом, бегстве смещаются и затемняются те определения, которые я только что сформулировал. Философское (действительно разумное) осмысление нового бытия уходит в нети; мысль снова развинчивается до промежуточных сомнений и промежуточных «выходов». Философская разумная логика – логика разума вообще становится сейчас основным предметом ненависти и разрушения для межеумочных настроений мистики и рассудка[105][105].

Наш дух стремится прислониться к одному из возможных смысловых спектров (выбор велик…) и поскорее намертво срастись с ним. Но такое успокоение каждый раз разрушается не только судорогами быта, но и странным беспокойством человеческой головы.

4. Решающие сдвиги в нашем сознании, идущие из глубин бытия современных людей, дополняются (и не могут соединиться) теми сдвигами сознания, что определяются на самых высотах мышления, разумения. На этих высотах разум доходит до необходимости обратиться на самого себя, до свободного преображения своих оснований. Два эти движения, две детерминанты нашего сознания: из глубин бытия, из свободных решений мысли – идут как будто отдельно, параллельно, самостоятельно.

В то же самое время, когда начинается расщепление исходных социальных ниш и матриц, в те же самые первые 25 лет XX века разум, ориентированный в XVII – XIX веках на обоснование возможностей и сил познания, ориентированный на понимание мира как предмета познания (так возникает философия «наукоучения» в самых различных ее вариантах), сам начинает глубокую и фундаментальную переориентацию, восходит (возвращается) к самым началам разумения. И – перерешает эти начала.

Даже в самой цитадели «Познающего разума», в естествознании (прежде всего – в физике) и в математике, возникают странные феномены.

(1) Современная физическая теория – общая концепция относительности (тяготения), квантовая механика в понимании Бора и т.д. – включает в свою логическую (даже – формально-логическую) архитектонику нечто принципиально невозможное для теоретического идеала Нового времени – включает историю своего формирования, причем не историю «снятия», но историю, развертываемую и осмысляемую – от какой-то переломной точки – в обе стороны, назад и вперед, в прошлое и будущее. Принцип соответствия и, в другом плане, принцип дополнительности устанавливают такое отношение между прошлыми и вновь возникающими теориями, между идеализациями классики (Галилей, Ньютон…) и идеализациями нового мышления (особенно явно – Бор), что «старая» теория, классическая идеализация мира (в его всеобщности), и новая теория, новая «ин-детерминистская», не-классическая идеализация мира (снова – как всеобщая идеализация – невозможность более глубоких параметров…) не соотнесены по схеме снятия. Старая теория, старый, классический способ мышления не только не снимается в новом способе мышления, больше того – именно в соотношении с новым способом мышления этот «старый способ» достигает предельной «закругленности», самостоятельности, всеобщности, необходимости. Но этой завершенности он достигает только в соотношении («соответствия» или «дополнительности») с новым видением; так же как и новое видение имеет всеобщий смысл только в соотношении с галилеевой (претендующей на такую же всеобщность) классикой. Классическая и боровская идеализации мира все более расходятся, совершенствуются и все более нуждаются друг в друге. Эти идеализации переходят – на пределе – друг в друга и только в споре, взаимоопровержении и взаимообосновании дают полное, плотное, целостное, не покрываемое ни одним из взаимоисключающих теоретических объяснений определение объекта.

(Замечу, что стратегия такого дополнительного понимания возникает у Бора в ауре парадоксов самого мышления и сознания, обнаруженных в философских книгах Кьеркегора.) Итак, чтобы понять объект во всей его неукротимой несводимости к мышлению, необходимо разглядеть его в двойном, тройном, многажды умноженном видении – в видении классического и в видении современного теоретика (сейчас возможно добавить – и в видении «единственных мест», развитых в греческой теории Аристотелем…). Необходимо поместить этот объект «между» двумя (и более) всеобщими формами понимания (не сводимыми ни друг к другу, ни к какому-то третьему, «подлинно истинному» пониманию…). Необходимо включить его в процесс взаимопонимания различных, исключающих друг друга и предполагающих друг друга духовных (мыслительных) миров.

(2) Но и сам «предмет» физического знания (и шире – естественнонаучного знания, и – еще шире – теоретического знания и познания в целом) также изменяется и вырывается за пределы «линейных истин». Этот предмет понимания – уже не «действие на…» (на что-то иное, уходящее все дальше и дальше от исходной силы), но – «самодействие», «самоизменение»… Это – «самодействие», которое требует для своего понимания, как минимум, неопределенности, фундаментального сомнения – и в определении предмета, и в определении субъекта мышления, и в определении отношений между ними.

(3) Возвращаясь к своим началам – к исходным понятиям, сформулированным в XVII веке («элементарность» математической и материальной точки, «предел и дифференциал», «множество»…), физическая и математическая теории XX века обнаруживают парадоксальность своих изначальных понятий, их «невозможность», неосновательность, и в итоге познание замыкает всю историческую эволюцию науки (Нового времени) в некий интервал, в пространственно-временную целостность, начало и конец которой сведены в единый «свод», а мыслитель как-то удивительно отстранен из этой целостности. Она – «вненаходима» (любимый термин М.М.Бахтина) по отношению к исследователю, а он – исследователь – свободен (отнюдь не в смысле произвола) по отношению к собственным «итогам работы».

Это – в науке[106][106].

Но, по сути, феномены такого же рода, только с гораздо большей силой, остротой и первичностью возникли в искусстве XX века.

В искусстве начала века резко, качественно возрастает творческая роль читателя, слушателя, зрителя, который должен – каждый зритель по-своему – вместе с художником (и – по-боровски – «дополнительно» к деятельности художника!) формировать, доводить, завершать полотно, гранит, ритм, партитуру до целостного на-вечного свершения. Такой «дополнительный» читатель или зритель проектируется автором, художественно изобретается, предполагается. Причем зритель, читатель, слушатель проектируется художником не только внутри данной исторической эпохи (так было всегда…), но – прежде всего – как человек иного исторического видения, человек иной «культуры» (рискну впервые ввести это слово). Произведение развивается (общение между автором и зрителем осуществляется) по законам и противозаконию общения «на грани» замкнутых эпох и форм видения, слышания, сознания… Напомню хотя бы иллюстрации Пикассо к «Метаморфозам» Овидия или его же вариации на темы художественной классики. Это никак не стилизации, но именно столкновения разных способов (форм) видеть и понимать мир. Напомню демонстративную незавершенность поэтических, художественных, скульптурных произведений начала века (иногда гениально провоцирующую конструктивное соавторство того, кто их воспринимает, – с определенной точки зрения, в определенном ракурсе, в определенном ритме движения, – ср., к примеру, фрески Сикейроса).

И в теоретическом, и в художественном мышлении формируется новая всеобщая ориентация разума на идею взаимопонимания, общения через эпохи, а классическая ориентация на «человека образованного и просвещенного», восходящего по лестнице познания, все более оказывается не доминантой, а только одной из составляющих нового разумения. Можно – заостряя – сказать так: разум, долженствующий обосновать идею «знание – сила!», уходит в тень (в собственном движении до предела он замыкается на себя, отстраняется от самого себя во всей своей целостности и завершенности) перед разумом, ориентированным на такие формы понимания – мира и людей, – которые как-то аналогичны, прежде всего, формам эстетического, художественного освоения бытия. Но в этих формах творчества ужеизвечно действует не схема восхождения («я – карлик, но стою на плечах гиганта») – теоретического прогресса, но – схема трагедийного, драматического действия («явление такое-то, те же, и…», см. ниже, в определении диалогического смысла культуры). Но в XX веке выясняется, что и развитие теории строится по схеме истории искусства (обнаруживается, что схема истории искусства имеет какой-то всеобщий смысл). Галилей не меньше знает о мире, чем Эйнштейн, а Аристотель – не меньше, чем Галилей (в чем-то больше знает один, в чем-то – другой, но существенное не в этом…). Они просто знают иное. Даже так: они имеют разные смыслы понимания, актуализируют – в бесконечность – разные грани и возможности бесконечно-возможного бытия. В XX веке (я все время говорю о первой его трети) выясняется и другое: смыслы и ориентации разумения Аристотеля и Галилея, Галилея и Бора могут быть действительно осмыслены (действительно – в контексте XX века) лишь в их отношении друг к другу, в точках взаимного предельного перехода.

Однако и Шекспир, и Софокл, и Галилей, и Бор здесь лишь «примеры» для доходчивости. По сути, такое сопряжение (общение) всеобщих смыслов определяет просто-напросто определенный «стиль» (строй) мышления человека XX века – в той мере, в какой он действительно мыслит.

И еще один момент, связанный с той же новой ориентацией разума в XX веке.

В идее «наукоучения», в идеале Познающего разума человек жестко отделен от своих продукций (скажем, научных трудов или технических свершений) и от мира, который он познает, очищая «вещи, как они есть», от всех субъективных «искажений». Человек сведен к активной («сила»), но пустотной точке познающего «Я» (ср. Декарт). Как личность он не присутствует (должен отсутствовать!) в своих продуктах, а его человеческая неповторимость носит абсолютно приватный, чисто «психологический» характер. Для разума человек (индивид) был значим только в своих анонимных функциях, действиях, в феноменах снятия и суммирования многих усилий (суммируются и разные мои собственные усилия, и, главное, усилия самых различных людей, составляющих вместе того самого «гиганта», «на плечах которого…»).

Человек здесь дан в «продукте».

В фундаментальной ориентации современного разума [107] [107] и мир, и человек понимаются не в анонимных, суммированных «продуктах», результатах деятельности «от – на…», но в сфере уникальных – и способных бесконечно развивать свой (неотделимый от личности) смысл – произведений культуры. Или – не понимаются совсем (что и случается чаще всего).

Забегая вперед, скажу кое-что об этом общекультурном смысле современных жизненных сдвигов. Детальнее речь пойдет дальше, но какую-то предваряющую проекцию ввести сейчас все же необходимо.

В философских и художественных произведениях, в образно воплощенных нравственных перипетиях осуществляется – неуловимо текучее и одновременно постоянно замыкающееся «на себя» (композиционно замкнутое) – общение человека с человеком. Общение – через произведение, которое отстраняет одного человека от другого, замыкает человека (автора) в полотне, в ритме стиха, в контексте философской книги, и вместе с тем делает возможным наиболее глубокое и насущное взаимопонимание между людьми (как между автором и читателем, автором и зрителем, в постоянном обращении и совмещении этих «полюсов»).


Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)