Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Постскриптум жизнь продолжается 22 страница

ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 11 страница | ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 12 страница | ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 13 страница | ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 14 страница | ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 15 страница | ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 16 страница | ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 17 страница | ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 18 страница | ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 19 страница | ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 20 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Я никак не мог привыкнуть, что он называет ее Мэри.

– Мэри, выходи на солнце. Здесь холодно.

– Нет, спасибо.

– Тебе сегодня лучше? – Каким-то образом возникла спасительная теория, будто она нездорова.

В нарочито снисходительном тоне они обсуждали достоинства «Ниблетса». Но было похоже, что они и не думают о том, что говорят.

– И сад хороший? В тридцать четвертом доме у нас и сада-то не было. Просто двор.

– Да, просто двор. Это в тридцать четвертом доме.

– Я помню, там в углу под навесом стоял каток для белья. Помнишь каток?

– Да.

– Так что теперь ты можешь сажать розы. Ты об этом всегда мечтала, верно?

– Да, много-много роз, всех колеров.

– И прямо из окон видно море? Помнишь, мы говорили, как это было бы здорово?

Непонятно, что находила в этих разговорах Хартли. Я уже понимал, как наивно было воображать, что мать и сын заключат друг друга в объятия и сразу обретут язык любви. А впрочем, может, это и был язык любви. Любовь там, безусловно, присутствовала, но почему-то ни он, ни она двух слов не могли связать от застенчивости. Диалог подвигался неуклюжими скачками, главным образом усилиями Титуса. С прелестями «Ниблетса» они, к счастью, покончили быстро. А после этого наиболее успешные их беседы сводились к самым примитивным воспоминаниям о домах и садах из времен Титусова детства.

– Помнишь дырку в заборе, в которую я заглядывал, когда мы жили в шестьдесят седьмом доме?

– Да…

– Я ведь влезал на ящик!

– Да, на ящик…

Почему они не могут разговаривать как люди? Неужели за эти годы ее любовь к Титусу и любовь к ней в самом деле была растоптана? Страшная мысль. Позже я понял, что, конечно же, вся ситуация в целом лишала их дара речи; а создал эту невозможную ситуацию не кто иной, как я.

 

Этот период заточения Хартли непомерно растянулся в моей памяти, словно он вместил в себя историю долгой душевной драмы, важнейшие события, перепады, неожиданности, срывы, взлеты, рецидивы. На самом деле он длился всего четыре-пять дней. История, драма, перепады – все это действительно было. Странно, но после первого дня я перестал терзаться из-за Бена. Я, конечно, о нем не забыл и, конечно, поджидал его. На ночь неукоснительно запирал дверь. Мелькала и тревожная мысль, что с него станется попытаться поджечь дом – он ведь как-никак имел отношение к пожарам. Но как навязчивая идея он перестал существовать, может быть, потому, что мне удалось и мысленно от него отгородиться, и опасность, исходящая от него, стала менее реальной. Почему он ничего не предпринимает? Разрабатывает какой-нибудь сложный план или предпочел себя мучить, выжидая, пока его ярость достигнет точки кипения? Возможно ли, что он боится Титуса? Э, да стоит ли ломать себе над этим голову?

Что касается Титуса и Гилберта, то они, едва им удавалось улизнуть от меня и Хартли, вели себя как школьники на каникулах. Титус не желал обсуждать своих приемных родителей, он решительно отмежевался от этих проблем. Он каждый день купался, всегда с моего утеса, порой по два, по три раза в день. Обмазывался кремом для загара и голышом валялся на скалах. От опасений, что его заподозрят в попрошайничестве, не осталось, видно, ни следа. Он принимал мое гостеприимство как должное и ничего не давал взамен – ни помощи, ни тепла. Впрочем, я к нему несправедлив. Не могу я осуждать его за то, что он «не хотел знать», что творится на втором этаже. Вероятно, он над этим и не задумывался, да и при желании не мог бы догадаться. К тому же я теперь уделял ему очень мало времени, и это могло показаться ему обидным! Я же, со своей стороны, пришел к мысли, что Титус – натура не столь сложная, как я вообразил сначала; а может быть, он, столкнувшись с ужасами, сознательно выбрал простоту.

Гилберт проявлял куда больше любопытства, а также стремления мне помочь (он даже предложил поставить в комнате Хартли букет цветов), но я его решительно отстранил. Он, разумеется, по-прежнему был полезен. Он готовил еду. Ездил в лавку, пока Титус принимал солнечные ванны. Но на верхнюю площадку я его не пускал. Об одной забавной подробности, связанной с этим временем, я до сих пор не могу вспомнить без содрогания. Выяснилось, что и Титус, и Гилберт обожают петь. У Гилберта был очень баритон, Титус пел вполне приличным тенором, мог и фальцетом. Более того, у них оказался неисчерпаемый общий репертуар. Пока я не выгонял их за дверь, дом буквально сотрясался от их дуэтов. Конечно, они были бы не прочь иметь меня в качестве публики (все певцы тщеславны), и, конечно, они были бы не прочь просиживать в кухне полночи, распевая во все горло и поглощая мое вино. (Оба пили много, пришлось послать Гилберта в отель «Ворон» за пополнением.) Их было слышно даже с улицы, причем довольно далеко от дома, до того громко они пели и с такой радостью хвастали друг перед другом своими талантами. (Хартли никогда не упоминала о их пении, ей, наверно, было все равно, а может быть, она, как и ее супруг, была туга на ухо.) Они исполняли арии из опер и оперетт, мадригалы, поп-мелодии, народные песни, неприличные куплеты и любовные романсы по-английски, по-французски и по-итальянски. Мне кажется, они буквально опьяняли себя музыкой; возможно, то была естественная реакция на царившую в доме предгрозовую атмосферу.

Я только что сказал, что Титус в моих глазах стал проще, чем показался вначале. Это – применительно к его матери и к моим личным проблемам. (Вернее, пожалуй, было бы сказать не «проще», а более равнодушным, менее внимательным.) Но стоит отметить и другое, и Гилберт тоже это заметил: по некоторым второстепенным признакам Титус был культурнее, чем можно было ожидать от мальчика, который не стал доучиваться в средней школе, а пошел в политехнический колледж «изучать электричество». Где он обретался последний год или два? Это оставалось тайной. Я помнил запонки и любовную лирику Данте. По моим предположениям, он жил с женщиной старше его. Он сейчас был в том же возрасте, как я, когда меня умыкнула Клемент; похищение младенцев, так это называлось. Какая-нибудь хищница похитила Титуса, а потом, совсем недавно, дала ему отставку. Гилберт же, естественно, предполагал, что Титус жил с мужчиной. Сам Титус на этот счет помалкивал. (Здесь, пожалуй, уместно будет сказать, что Перри, конечно же, ошибался касательно моих отношений с Фрицци Айтелем.)

Я упомянул историю и перепады, и позже мне в самом деле казалось, что за эти дни я заново пережил всю историю моей любви к Хартли – не только давние времена, но и все промежуточные годы. С каждым днем, с каждым часом я вспоминал все новые подробности. К вечеру второго дня Хартли ненадолго разговорилась; перед тем она словно бы о чем-то размышляла, и эти свои размышления теперь облекла в слова. Так состоялся диалог, закончившийся крайне плачевно.

Мы сидели на полу – она на матрасе, я на голых досках, вытянув ноги, лицом к длинному окошку, выходящему в гостиную. Внутренняя комната, и всегда полутемная, тонула в сумерках, но вечернее солнце проникало сюда в виде тусклого теплого свечения. Я коснулся руки Хартли. Всем телом я ощущал, что она рядом.

– Хартли, милая, мой халат тебе очень к лицу, но неужели тебе никогда не хочется его снять?

– Мне холодно.

– Ты еще не чувствуешь, что ты здесь дома?

– По-твоему, самое главное – что с моей стороны было ошибкой не выйти за тебя замуж.

– Ошибка-то была. Но сейчас самое главное – исправить ее.

– Просто тебе нужен кто-то, с кем можно вспоминать прошлое.

– Ну, это уж нечестно, когда я так хочу говорить о будущем, только ты вот не хочешь!

– Ты на меня в обиде за то, что ушла.

– Ага, так ты признаешь, что ушла?

– Наверно, так. Давно это было.

– Ты сказала, что я тебе изменю.

– Разве? Не помню. (Я-то всю жизнь исходил из этих ее слов, а она их не помнит!) Наверно; сказала, я только знаю, что чувствовала себя виноватой.

– Потому что сделала мне больно?

– Да. Я всегда чувствовала себя виноватой и думала, что ты осуждаешь меня. И мне нужно было как-то защититься мыслью, что ты меня ненавидишь.

– Но как это могло тебя «защитить»?

– Когда я тебя увидела в деревне, я подумала, что ты меня видел и нарочно не узнал, потому что ненавидишь меня.

– Не мог я тебя ненавидеть, моя родная, ни одной минуты.

– Мне нужно было так думать.

– Но почему?

– Чтобы быть уверенной, что ты действительно ушел, что все действительно кончено. Чтобы вроде как умертвить это в памяти.

– Ох, Хартли, для меня оно никогда не кончалось, в моей памяти никогда не умирало. Значит, ты обо мне скучала, боялась обо мне думать? Разве это не доказательство, что ты меня любишь?

– А мне все-таки кажется, что ты меня ненавидишь. Обижен на меня.

– Теперь? Да ты с ума сошла.

– Если б не обида, ты бы не был такой недобрый.

– Хартли, не мучь меня, ты рассуждаешь как ненормальная.

– Либо это любопытство, как у туриста, ты меня осматриваешь, осматриваешь мою жизнь и чувствуешь свое превосходство.

– Хартли, перестань! Или ты нарочно стараешься меня уязвить? Уж если кто недобрый, так это ты. Мы связаны вечными узами, ты это знаешь, это ясно как день, яснее Иисуса. Я хочу, чтобы ты стала наконец моей женой, чтобы обрела во мне успокоение. Я хочу заботиться о тебе всю жизнь, пока не умру.

– Мне бы самой поскорее умереть.

– Замолчи, ради Бога.

– Хоть бы все поскорее кончилось. Я свою жизнь прожила. Хоть бы кто-нибудь убил меня.

– Значит, он грозил тебя убить?

– Нет, нет, это все у меня в мыслях.

– Вернуться ты сейчас не можешь, я тебя не отпущу, даже если я тебе не нужен. Это же так просто, ты сама все усложняешь.

– Это ты все усложняешь по-своему, изворачиваешься, извиваешься, как угорь. Это в тебе всегда было, я помню.

– Ну вот, теперь я угорь, этого еще не хватало. Когда речь шла о тебе, я не изворачивался и не извивался. Я всегда хотел тебя, и только тебя. Я-то был верен. Я-то не женился.

– Ну так жил с женщинами, хотя бы с той старой актрисой.

– Пусть так, но я ведь не мог тебя найти. Как ни старался, как ни искал, а в глубине души не терял надежды, поэтому, может быть, я тебя и нашел.

– Я была несправедлива к Бену.

– О Господи, опять ты про Бена. Бена больше нет.

– Он так мучился, когда Титус исчез, это было вроде епитимьи.

– Допускаю, но он заслужил свою муку, он сам выжил Титуса и, поверь, был очень рад.

– Нет, нет, не так уж плохо он обращался с Титусом, как я сказала. Он был с ним строг…

– Не строг, а жесток. И с тобой тоже. Не заступайся за него. И давай не будем больше говорить про этого негодяя.

– Из общества защиты детей никто не приходил, это я только так сказала.

– К черту общество защиты детей. Мне плевать, приходили они или нет.

– Но я сказала, что приходили, а этого не было.

– Если и не приходили, так следовало прийти.

– Но это была неправда.

– Зачем тебе нужно обелять этого мерзкого, жестокого человека? Титус его ненавидит. Какие еще нужны доказательства? По-моему, никаких.

– У Бена, кроме меня, никого нет на свете. И ничего нет.

– Не умрет, перебьется. А я как? Почему бы для разнообразия не пожалеть меня? Старый актер, может ли быть фигура более жалкая? Что у меня осталось, кроме воспоминаний? Я расстался со своей властью и славой – ради чего, и сам не знал, а оказалось – ради тебя. Теперь ты уж не можешь меня подвести.

– Ты в Бога веришь?

– Нет.

– А я, кажется, верю в Иисуса Христа. Во что-то нужно верить, держаться за что-то. Без Бога люди посходили бы с ума, разве нет? Мы с тобой когда-то говорили об этом, да?

– Я рад, что ты помнишь эти разговоры. А помнишь нашу конфирмацию? Это было для нас важное событие, верно? «О дух святой, на нас сойди…»

– Я, кажется, верю в отпущение грехов.

– Ну, в это нам всем не мешает верить.

– Любовь искупительная, это ведь что-то значит?

– Только не говори мне, что собираешься искупить любовью грехи Бена! А мои грехи ты не хочешь искупить?

– Его никто, кроме меня, не полюбит.

– Иисус полюбит.

– Нет, понимаешь ли, для Бена мне самой приходится быть Иисусом.

– Право же, родная, ты городишь чепуху. Ну подумай сама. Неужели тебе самой не ясно, что Бен вздохнул бы свободно, если б ты от него ушла? Да ты, черт возьми, уже ушла от него. Не так уж ты ему нужна. Сам он, может быть, и не прогнал бы тебя, но теперь, раз ты сбежала, он только рад будет.

– Ты стараешься сделать его нереальным, а он настоящий.

– Настоящее становится нереальным, когда приближаешься к истине.

– Наша любовь не была настоящей, это было ребячество, вроде игры, мы были как брат с сестрой, мы тогда не знали, что такое любовь.

– Хартли, ты же знаешь, что мы любили друг друга.

– Да, но любовниками мы не были, и очень жаль.

– Я думал, ты не хочешь, я-то хотел… О черт!..

– Мы были детьми. Ты не стал частью моей настоящей жизни.

– То, что ты называешь твоей настоящей жизнью, было, судя по всему, сущим адом. Ты сама это сказала. Счастливая женщина не станет мечтать о смерти.

– Напрасно я тебе столько рассказала, я еще об этом пожалею. Конечно, это сплошная путаница, но это моя путаница, я в ней живу. Не могу я из нее выскочить, сбросить ее с себя, как разбитую скорлупу.

– Очень даже можешь. Выскочи, убеги, забудь. Убедись, что боль может кончиться.

– Может? Боль может кончиться?

Она смотрела на меня широко открытыми глазами, словно в растерянности, а я думал: помешанная она, полутруп или же передо мной некое духовное существо, очищенное страданием? Может быть, странная, дикарская красота, исполнившая меня в юности такой любви и преклонения, и была предвестником некоей загадочной духовности? Бывают ведь неведомые святые с диковинными судьбами. Но нет, она – разбитая чашка, бедная сломанная ветка, все, что было в ней честного, своего, разрушено той жестокой силой, что заставила ее отступиться от Титуса. Но как бы там ни было, я люблю ее и предан ей, как был всегда, и здесь, и там, где звезды, а за ними еще звезды, и еще, которые я видел в ту ночь, когда лежал на носилках, а золотое небо медленно выворачивало вселенную наизнанку.

– Может, моя дорогая, моя царица, мой ангел, боль может кончиться!

Ах, суметь бы достучаться до ее сознания, снять с него цепи, пробудить в ней надежду, влить в нее хоть каплю надежды, желания, желания любви, счастливой жизни! Но она только растерянно нахмурилась и вернулась к Бену.

– Нехорошо я с ним обращалась.

– А я уверен, что ты вела себя с ним как святая, многострадальная святая!

– Нет, я вела себя плохо.

– Ну пусть так, называй как хочешь, все равно с этим покончено.

И тогда я увидел ее невинной, как в прошлом мужчины видели девушек-послушниц и думали: «Мы – скоты, а вот они – ангелы, чистые, не замаранные, как мы». Я увидел ее прекрасно невинной, простой, недалекой, ничего не понимающей, как живой укор мне, прожившему жизнь среди суетных эгоистов и бойких, расчетливых женщин. Но и виноватой я ее увидел, реально повинной в реальных проступках. А могло ли быть иначе? Я вспомнил слова Перегрина: тот из супругов, который, пусть и беспричинно, считает себя виноватым, становится рабом другого и не может удержать своих моральных позиций. Вместе с собственными грешками она взвалила на себя и его вину. Она чувствовала себя повинной в его грехах против нее, против Титуса. Все стало мне ясно. И взяв вину на себя, присвоив ее, она стала преклоняться перед виновником, возвела его в святые. Ах, если бы только мне удалось избавить ее от этого давящего, калечащего чувства вины, от этого надуманного преклонения! Боже мой, она даже передо мной считает себя виноватой и вынуждена утешаться мыслью, что я ее ненавижу! Она заколдована: вся опутана чарами самосохранения, которые сама же сотворила за долгие годы, чтобы защититься от страшной боли, которую принес ей брак с мерзким, маниакально ревнивым самодуром. В страхе перед ним она поддалась внушению, когда из года в год он снова и снова твердил одно и то же: что во всем виновата она, и только она. Неудивительно, что Титусу хочется удирать на скалы и петь, лишь бы ему не напоминали об этих сценах.

Она поплакала. Слезы в старости – не то что юные слезы.

– Не плачь, Хартли, ты похожа на поросенка в «Алисе», как в детстве.

– Я знаю, я безобразная, отвратительная…

– Да брось, родная, стряхни с себя этот кошмар… Она утерла слезы моим платком, дала мне подержать ее за руку, снова принялась размышлять вслух.

– Но почему ты думаешь, что мой брак такой несчастливый? – Теперь она смотрела на меня почти лукаво, словно готовясь начисто опровергнуть любой мой ответ.

– Хартли, милая, ты запуталась. Ты же признала, что ты несчастлива, вот только сейчас говорила о нескончаемой боли.

– Боль – это другое, она есть во всяком браке, вся жизнь – страдание, но тебя… тебя оно, может быть, миновало.

– Может быть, и так, и слава Богу.

– Ты знаешь, дома, по ночам, я часто думала об узниках в концлагерях.

– Если ты утешалась мыслью, что ты хотя бы не в концлагере, не очень-то ты, видно, была счастлива!

– Но почему тебе кажется, что мой брак такой уж скверный? Ты не можешь об этом судить, не можешь понять…

– Могу судить. Я знаю.

– Но как ты можешь знать, это лишь твои домыслы, в браке ты ничего не смыслишь, ты только жил с женщинами, это другое дело, у тебя нет доказательств.

– Насчет тебя и его – есть.

– Не может этого быть. Ты с нами знаком совсем недавно, и общих знакомых у нас нет, да этого про нас никто и не знает, не может у тебя быть доказательств.

– А вот и может, и есть. Я слышал ваш разговор, слышал, что вы говорили друг другу. – Я выпалил это с отчаяния и, признаюсь, не без желания уязвить. Ее непробиваемое упрямство да еще это выражение лукавого превосходства вывели меня из себя. – Как это так?

– А я подслушал. Спрятался под окном и слышал, как вы с ним разговаривали. Слышал его скрипучий голос, его грубый, неприличный тон и как он кричал на тебя, а ты раз за разом повторяла: «Прости, прости». Зря я тогда не разбил окно, не сломал ему шею. Я убью его. Надо мне было столкнуть его в море.

– Ты подслушивал… ты слышал… когда?

– Да уж не помню, неделю назад или две, я потерял счет времени. Так что видишь – хватит тебе притворяться, хватит обелять его и уверять, что ты счастлива в браке. Я знаю правду.

– Правду? Ничего ты не понимаешь. Ты подслушивал… и долго?

– Ох, сто лет, целый час, нет, не помню, вы так омерзительно кричали друг на друга, во всяком случае, он на тебя кричал, а ты хныкала, это было отвратительно.

– Как ты мог… ты не знаешь, что ты наделал. Как ты мог втереться, шпионить за нами, тебя это не касалось, как ты мог вмешаться в секретные дела, которых тебе все равно не понять, – так гадко, так грешно, так обидно со мной еще никто не поступал…

– Хартли, милая, ведь я-то только для того, чтобы помочь тебе. Пойми, мне нужно было узнать, удостовериться…

– Как будто ты мог что-нибудь узнать, нет, ты так меня обидел, я тебе никогда не прощу, никогда, это как убийство, ты не понимаешь, ой, мне так больно, так больно…

– Прости, родная, прости меня, я никак не думал…

Сидя очень прямо, прислонясь к стене, она теперь плакала так, как не плакала у меня на глазах ни одна женщина (а я их насмотрелся довольно). Слезы ее лились бурными потоками, потом из мокрых губ вырвался сдавленный крик, животный крик нестерпимой боли. Потом она испустила долгий тихий стон и повалилась набок, судорожно хватаясь за горло, словно халат душил ее. За стоном последовал прерывистый вдох, и она забилась в истерике.

Я вскочил и в ужасе уставился на нее. Вот когда я понял слова Титуса: «Очень бывало страшно, что и требовалось». Я чувствовал, что под угрозой мой дух, мой здравый рассудок. Истерические припадки мне случалось наблюдать и раньше, но такого я не видел. Я опять опустился на колени и пробовал удержать ее, встряхнуть, но у нее откуда силы взялись, а я как-то сразу ослабел, да и касаться ее стало невыносимо. Она вся содрогалась, словно заряженная опасным для жизни электричеством. Лицо было багровое, залитое слезами, изо рта текла слюна. Хриплым, пронзительным голосом, как до смерти перепуганный человек, выкрикивающий непристойности, она издавала какие-то безумные звуки – протяжное «а-а-а», переходящее в быстрые всхлипы «ой-ой-ой», потом опять вопль; И так снова и снова, точно человеком завладела некая демонская машина. Меня охватили ужас, страх, какой-то брезгливый стыд, стыд за себя, за нее. Я не хотел, чтобы Титус и Гилберт услышали эти жуткие ритмичные звуки, этот разгул агрессивной скорби. Я надеялся, что они далеко, среди скал, распевают свои песни. Я крикнул: «Замолчи, замолчи!» Я чувствовал, что еще минута – и мной овладеет буйное помешательство, мне нужно было утихомирить ее, хотя бы для этого потребовалось ее убить, я опять встряхнул ее, заорал на нее, бросился к двери, вернулся. Никогда мне не забыть это лицо, эту маску и неотступную жестокую ритмичность этих звуков…

Наконец они кончились, как кончаются все ужасы, пусть порой конец им кладет смерть. Мое присутствие, мои уговоры на нее не подействовали, я даже не уверен, сознавала ли она, что я здесь, хотя в каком-то смысле весь спектакль был разыгран для меня, его неистовство адресовано мне. Она обессилела, внезапно умолкла и откинулась навзничь, как в обмороке. Я схватил ее за руку. Рука была ледяная. В панике я готов был бежать куда-то, звать врача, но я боялся оставить ее одну и слишком обессилел, чтобы принимать решения. Я прилег рядом с ней, обнял ее, без конца повторяя ее имя. Дыхание ее стало глубоким и ровным, как во сне. Я взглянул на нее – глаза ее были открыты. Она опять смотрела на меня тем странно лукавым взглядом, словно оценивая, как подействовал на меня ее припадок. Но когда еще через какое-то время она заговорила, тон был спокойный, разумный:

– Ох, Чарльз, милый, мне так жаль…

– Прости меня, я болван, толстокожий идиот.

– Нет, нет, это ты прости, что я так расстроилась, расшумелась, наверно, это у меня шоковое состояние.

– Мне так жаль, дорогая…

– Ничего, ничего. Скажи мне, сколько времени я провела здесь, в этом доме?

– Два дня.

– Он, мой муж, приходил сюда? Или, может быть, написал мне письмо? – Об этом она спросила впервые.

– Письма не было, а то я бы тебе его отдал. Он приходил наутро после твоего приезда.

– И что сказал?

– Хотел, чтобы ты вернулась домой и…

– И что?

Я был так измучен и разбит, что продолжал тупо:

– Сказал, что собаку он привел.

– Ах да, собака, собака, я и забыла. – Слезы опять навернулись на глаза и покатились по уродливо распухшим щекам, но она взяла себя в руки. – Ах ты, горе какое, лучше бы я была дома, когда он привел собаку.

– Послушай, Хартли, – сказал я, – ты, по-видимому, не способна обдумать это дело, так давай я буду думать за тебя. Так продолжаться не может. Я уже чувствую себя каким-то злодеем. Ты меня поставила в такое положение, что я вынужден играть тирана, а эта роль мне глубоко противна. Ну, допустим, я ничего не знаю про твой брак, допустим, он был не такой уж скверный, и он вел себя не так уж скверно, но удачным он, безусловно, не был, и я не понимаю, к чему тебе и дальше терпеть неприятного и необузданного сожителя, когда в этом нет нужды. Ты вольна уйти. Вероятно, ушла бы и раньше, если б было куда. А теперь есть. Давай уедем в Лондон. Здешняя ситуация сводит меня с ума. Я ее не меняю, потому что не хочу тебя принуждать, чтобы ты потом не говорила, будто не сама приняла решение. Я не хочу, чтобы мне пришлось тебя принуждать. Подумай обо мне и о Титусе. Титуса я очень полюбил, отношусь к нему как к сыну. А он ненавидит этого человека, и, если ты к нему вернешься, Титуса тебе больше не видать. Ты выбираешь не просто между мной и твоим жутким – прости за выражение – неудавшимся браком. Титуса тоже нельзя сбрасывать со счетов. Уедем в Лондон, втроем, а оттуда куда-нибудь подальше, куда угодно. Мы теперь семья. То, чего я не имел с тех пор, как ушел из родительского дома. Уедем, куда захочешь, и поищем счастья. Неужели тебе не хочется, чтобы Титус был счастлив? Он хочет стать актером, я могу ему помочь. Неужели тебе не хочется увидеть его счастливым?

Она слушала, но к концу моей тирады закачала головой. А потом сказала:

– Пожалуйста, не увози меня никуда, ты меня убьешь. Мне надо возвращаться домой. Ты сам знаешь, что я не хочу здесь оставаться. Того, что тебе хочется, все равно не будет… это было бы чудом.

– Ну да, Хартли, дорогая моя, подожди чуда, дождись его, имя ему – любовь.

– Нет, имя ему не так, и оно не случилось и не случится. Неужели ты не понимаешь, что губишь меня? Теперь уж он никогда не будет мне верить, никогда. И это – твоих рук дело, твое преступление. Это как убийство. Никогда, никогда.

Скоро после этого она сказала, что очень устала и хочет спать, и я оставил ее одну.

Я проснулся как от толчка. В окно спальни светила луна – я забыл опустить штору. Я услышал, как плещется море и как шуршат камни, которые волны нежно перебирают, уходя из Котла. Видимо, начался отлив. И еще я услышал, или ощутил, огромную пустоту, своды молчания, под которыми невероятно быстро билось мое сердце. Мне не хватало воздуха, и, чтобы не задохнуться, я рывком сел в постели. Мгновенно охваченный болью, любовью и страхом, я вспомнил, как всегда теперь вспоминал, просыпаясь, что Хартли находится у меня в доме. И одновременно испытал предельный ужас, предчувствие страшной беды, скорее даже уверенность, что беда уже случилась. Весь дрожа, я спустил ноги на пол и нашарил свечу. Зажег ее, встал и прислушался. В пустом темном доме стояла зловещая тишина. Распахнув дверь, я выглянул на площадку. Из ниши словно струился слабый свет, но, может быть, это лунный луч там резвился. Я снова прислушался – где-то очень, очень далеко что-то стучало, глухие тяжкие удары все учащались. Я медленно двинулся вперед, стараясь ступать осторожно, чтобы не скрипнули половицы. Стали видны дверь в комнату Хартли и ключ в замке. Я хотел дотянуться до него, но страшно было ускорить шаг, страшно войти в эту жуткую комнату. Я взялся за ключ, повернул его и, подняв свечу, переступил порог. Матрас на полу, на который я, как всегда, первым делом взглянул, был пуст, постель в беспорядке. Хартли исчезла. Я огляделся вокруг, сдерживая крик ужаса. И вдруг увидел ее – она стояла в углу. Я подумал, странно, я и забыл, какая она высокая. Потом сообразил, что она стоит не на полу, так странно, влезла на стул или на стол. А потом увидел, что она свисает с кронштейна для лампы. Она повесилась.

 

Я проснулся. Вспышка мысли, показавшая мне этот сон, в тот же миг показала мне, что это был сон. Я лежал в постели. Я не входил в комнату Хартли, не видел ее мертвой, она не повесилась на своем чулке на чугунном кронштейне для лампы, не влезла на стол, не соскочила с него. Я испытал неистовое облегчение, а потом пришла мысль: а вдруг это правда? Трепеща, я встал, зажег свечу и тихонько отворил дверь. Свеча озарила занавеску из бус, но за ней ничего не было видно. Бусы тихо постукивали – вероятно, из двери потянуло сквозняком. Я осторожно раздвинул нитки бус, проскользнул к двери Хартли и бесшумно повернул ключ. И заглянул в комнату.

Да, вот она, в свете моей свечи, лежит, свернувшись на матрасе, под одеялом, прикрыв лицо рукой. Я постоял, слушая ее ровное, спокойное дыхание. Потом бесшумно вышел и опять запер дверь. Пробравшись как можно тише сквозь занавеску, я, чисто по рассеянности, вошел не в спальню, а в гостиную. С тех пор как началось заточение Хартли, я избегал туда входить, меня удерживало какое-то чувство приличия, ведь туда смотрело длинное окно из ее комнаты. Теперь я туда вошел, движимый смутным желанием убедиться, что там никого нет, и, конечно, там никого и не было. Я стоял, высоко подняв свечу и глядя на длинное внутреннее окно, похожее сейчас на черное зеркало, и мне пришло в голову, что избегал я сюда входить не из чувства приличия, а из страха, как бы не увидеть Хартли, если бы ей и правда вздумалось ко мне заглянуть. И вдруг я вспомнил лицо, которое увидел когда-то сквозь темное стекло, и как я тогда подумал, что лицо это расположено слишком высоко. Оно не могло быть лицом человека, стоящего на полу. Оно было как раз на том уровне, на каком пришлось бы лицо Хартли, если бы она действительно повесилась.

Потом я подумал, моя свеча светит к ней в комнату, льет туда бледное призрачное сияние. Какие страхи осаждают ее, бедную пленницу, если она просыпается ночью? Влезает она на стул, чтобы заглянуть в пустую, слабо освещенную луной гостиную? Или пробует тайком отворить дверь, страшась и надеясь, что сумеет спуститься по лестнице и убежать в ночной мрак? Я поспешил вернуться в спальню и закрыть дверь. Ежась от холода, сел на постель и взглянул на часы. Половина третьего. Что же я делаю, вернее, что со мной творится? Я сжал руками виски. Я был предельно уязвим и беспомощен. Я утратил власть над своей жизнью и над чужими жизнями, в которые вмешался. Мной владели ужас и пугающее безразличие; и тяжкое горе, какого я не знал с тех давних времен, когда Хартли меня бросила. Я разбудил какого-то спящего демона, пустил в ход какую-то смертоносную машину; и теперь будь что будет.

На следующее утро и правда кое-что случилось: появилась Розина.


Дата добавления: 2015-11-16; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 21 страница| ПОСТСКРИПТУМ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ 23 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)