Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Документ и символ



Читайте также:
  1. d. Выдача документа АР МАК об одобрении производства
  2. H. Интуитивное понимание универсальных символов.
  3. I. Приказ(указ) о награждении и сопроводительные документы к нему
  4. I. СИМВОЛИКА КАРТИНЫ МИРА И ПРОБЛЕМА ПРОСТРАНСТВА
  5. I. Тестирование торгово-товароведческой документации (накладная, сертификат качества), вторичной и первичной упаковок лекарственных средств и содержимого упаковок.
  6. II. Аркан как высшее проявление символизма
  7. II.ОРГАНИЗАЦИОННО-РАСПОРЯДИТЕЛЬНЫЕ ДОКУМЕНТЫ

«Черный вечер

Белый снег.

Ветер, ветер!

……………..

От здания к зданию

Протянут канат.

На канате — плакат:

«Вся власть Учредительному Собранию!»

Это не поэтическое описание мира и не лирическое самовыражение. Это до­кументальная фиксация наблюдаемого. (Строго аналогичные кадры — по сообщению историка кино В. Листова — сохра­нила и кинохроника.)

Конечно, запись выполнена стихами, но сама стихотворная речь снижена до стиля раешника, небрежно, словно случайно срифмовавшихся описаний и голосов улицы, пародийного цитирования то частуш­ки, то городского романса: документальна, фотографична сама фактура стиха.

Поэма едва ли не наполовину словно бы вообще не написана, а смонтирована из реалий времени: обрывков лозунгов и мелодий, подслушанных реплик, фото­графически достоверных сцен. И это не случайность. Искусство встретилось с неэстетизируемыми явлениями, художественное изображение которых невозможно, бесцельно (эстетическое претворение не обостряет, а лишь притупляет их восприятие), а иногда и кощунственно. Наиболее адекватным способом введения таких объектов в культуру оказывается документ: язык онемения, выразитель не­выразимого — того, что для искусства традиционного — «слишком» (слишком страшно, слишком невероятно, фантасмагорично, или наоборот: слишком смеш­но, слишком сентиментально); поэтому методом деятельности художника стано­вится не живописание, а фиксация и выявление образного потенциала факта.

Империя рухнула. Блок перебирает обломки, пытаясь ремарками, ритмом, немыми догадками монтажных сопоставлений, пралогикой случайных созвучий найти тайный смысл в безумном хаосе. Лишь антилогика катаклизма, разрушаю­щего культуру вообще, и абсолютный нигилизм документа позволяют монтиро­вать:

«Пес — Христос».

«Мировой пожар в крови —

Господи, благослови!»

(О внутренней связи поэмы «Двенадцать» с кинематографом писал Ю. Лотман.)

 

Вспомним «кадр»: плакат «Вся власть Учредительному Собранию!». Ветер плакат «рвет, мнет и носит» и «слова доносит» («носит — доносит» безусловно не рифма, а монтажная склейка). И далее — несколько подслушанных строк, так же склеенных созвучием окончаний, но отнюдь не являющихся поэтической речью:

...И у нас было собрание...

...Вот в этом здании...

...Обсудили —

Постановили:

На время — десять, на ночь — двадцать пять...

...И меньше — ни с кого не брать...

...Пойдем спать...

И из двух «документальных кадров» рождается художественно-философский образ, исполненный злой иронии и сарказма: убийственной силы реплика из ян­варя восемнадцатого в конец восьмидесятых годов, с их всеобщей политизацией и бурлением либеральных дискуссий о демократии в люмпенизированной стране.

Еще более интересной особенностью «Двенадцати» является то, что поэт ведет себя не просто как документалист, но и как «включенный наблюдатель» — хроникер, репортер, резко ограничивая себя в возможностях отбора документаль­ного материала, в возможностях типизации. Документалист мог выбрать объек­том своего наблюдения не обязательно полууголовников, люмпенов, а из всех деяний красногвардейского патруля — эпизоды, более или менее «характерные», т. е. соответствующие определению революционных.

Однако поэт делает как бы случайный, свидетельски непроизвольный выбор, показывая «нетипичных» красногвардейцев («В зубах — цыгарка, примят кар­туз...» И реплика-титр: «На спину б надо бубновый туз!»). Конечно, эта «слу­чайность» далеко не случайна; она — проявление и ипостась хаоса, из которого и должна родиться новая мировая гармония. Исключительно негативный объект выбран принципиально — чтобы не оставалось уже никаких исключений, позво­ляющих усомниться в искренности поэта, видевшего у каждого красногвардейца ангельские крылья за плечами: это их, крыльев ангельских, антитеза — бубновый туз, который должен, видимо, превратиться в крылья за время сюжетных пери­петий. Увы: автор показывает только такие действия патруля, которые тоже со­вершенно случайны, как если бы патрульное шествие наблюдал репортер-неудач­ник, поскольку решительно ничего, достойного эпитета «героического», «революцьонного», за время съемки, к сожалению, не случилось. Все революционные, героические темы и мотивы поэмы — это призывы, лозунги («Товарищ, винтов­ку держи, не трусь! Пальнем-ка пулей в Святую Русь...» «Революцьонный держи­те шаг!»), ни разу не ставшие реальностью поступков героев, больше того: яв­ляющиеся контрапунктом поступков.

Поэма — почти до финала — как лента «потока жизни». Идет по темному городу полупатруль-полубанда, готовится к страшной встрече с близким, лютым, неугомонным врагом, но кто этот враг — неясно. «Святая Русь»? Но это мета­фора. Буржуй? Но он — зримый — стоит неподвижно на перекрестке, не прояв­ляя никакой агрессивности, скорей обреченно. Где же, в таком случае, враг? Старый мир? — так считает подавляющее большинство исследователей: старый мир, символизированный в поэме псом. Но пес — «безродный», «голодный», «хо­лодный», «паршивый», «поджавший хвост», хоть и скалит по-волчьи зубы,— явно не тот лютый незримый враг, который держит героев в напряженном ожида­нии встречи. «Отвяжись ты, шелудивый»... Не отвяжется. Так и будет ковылять за Двенадцатью, но не как преследователь и враг,— с собачьей преданностью раба.

Единственное реальное событие, точнее — эксцесс, на протяжении одиннад­цати из двенадцати глав поэмы — полуслучайное убийство проститутки Катьки, прежде гулявшей с Петькой, а затем изменившей ему с солдатом Ванькой.

Убивает Катьку шальной пулей Петька: так считает он сам, «бедным убий­цей» называет его и автор. Но поразительно свойство документальной фиксации: она запечатлевает такое, чего мог не увидеть субъективный свидетель, даже сам хроникер. Внимательное изучение эпизода показывает: выстрелов было несколь­ко; не исключено, что убийцей оказался именно Петька, но виновником убийст­ва — инициатором разбойного нападения и расправы — несомненно кто-то не­зримый, командовавший и Петькой, и другими. Судите сами:

...Опять навстречу несется вскачь,

Летит, вопит, орет лихач...

Стой, стой! Андрюха, помогай!

Петруха, сзаду забегай!..

Трах-тарарах-тах-тах-тах-тах!..

...Исследователи склонны приписывать убийству Катьки некий мистический смысл (у одних Катька — душа буйной воли Двенадцати, у других — воплоще­ние старой, грешной, разгульной Руси, у третьих — последняя Прекрасная Дама Блока), во всяком случае, все дружно считают сцену убийства кульминацией тра­гедии и началом духовного возрождения Петьки, но подтверждения этим трак­товкам в тексте поэмы нет.

И Петруха замедляет

Торопливые шаги...

Он головку вскидавает,

Он опять повеселел...

Эх, эх!

Позабавиться не грех!

Запирайте етажи,

Нынче будут грабежи!

И все: вся любовь, все «духовное возрождение», все «низверженье старых святынь» — никаких других событий до финальной главы поэмы не происходит. По-прежнему: «...И идут без имени святого все двенадцать — вдаль (выделено на­ми.— Авт.). Ко всему готовы, ничего не жаль...» По-прежнему: «Их винтовочки стальные На незримого врага... В переулочки глухие, Где одна пылит пурга...»

Но нечто — поначалу незаметно — меняется. Ритм. В поэме — при всем разноголосье и разностопье — два типа ритмов. Первый — частушечный, разудалый, вольный, а то и вовсе растворяющийся в хаосе. Второй — строгий, чекан­ный, дисциплинирующий, мобилизующий ритм. Он возникает всегда внезапно, порождая некий кощунственный диссонанс,— внезапно, но никогда не случайно, всегда в моменты наибольшего внутреннего разлада, растерянности, деморализованности героев.

Свобода, свобода,

Эх, эх, без креста!

Катька с Ванькой занята —

Чем, чем занята?..

Тра-та-та!

А через короткую — всего в две строки — «перебивку»;

Революционный держите шаг!

Неугомонный не дремлет враг!

Во второй раз тот же ритм возникает в сцене убийства Катьки:

Что, Катька, рада? — Ни гу-гу…

Лежи ты, падаль, на снегу!..

И уже вовсе без перехода, кинематографической «чистой склейкой:

Революцьонный держите шаг!

Наконец, в третий раз, кто-то напоминает Петьке, совершившему некую идеологическую оплошность, о которой мы еще скажем:

— Али руки не в крови?..

И звучит уже не призыв, а приказ:

— Шаг держи революцьонный!

В следующей, одиннадцатой главе этот внешний, дисциплинарный маршевый ритм, вытесняя шалые ритмы вольницы, становится внутренним, собственным ритмом строя Двенадцати:

В очи бьется

Красный флаг.

Раздается

Мерный шаг.

(Двенадцатая глава начинается строкой, подтверждающей окончательность этого строевого ритма: «Вдаль идут державным шагом...» В финале строка пов­торяется, только звонкое «вдаль», в котором еще не отзвучала удаль разгульной вольницы, заменяется жестким, непререкаемым «так»: «Так идут державным шагом»).

Какофония окончательно трансформировалась в маршевый ритм. Это — итог, осознав который Блок «расфокусирует» изображение, превращая столь типич­ным киноприемом репортажный «лоток жизни» в образ исторического державно­го шествия под аккомпанемент «Варшавянки»:

И вьюга пылит им в очи

Дни и ночи

Напролет...

Вперед, вперед,

Рабочий народ!

Словом, если бы поэма состояла из одиннадцати, а не двенадцати глав, то в какой-то степени были бы правы критики, видевшие в поэме нечто вроде поэ­тической версии «Железного потока» Серафимовича.

Но, пожалуй, ближе к истине в этом случае все же Горький: «самая злая сатира на происходившее в те дни». Ведь превращение полууголовной вольницы в новый державный строй совершается не путем возвышения, очищения в борьбе с реальным врагом, отвержения и сокрушения старых святынь, а за счет спайки общими преступлениями, кровью невинных жертв, за счет дегуманизации и ут­раты собственной воли. Правда, и прочитав поэму как сатиру, памфлет, нельзя было бы отказать поэту-символисту... в марксизме, не увидеть сходства его «са­тиры» со знаменитым памфлетом Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи-Бона­парта», в котором показана та же логика связи между люмпенизацией, страшным разгулом черни и становлением деспотического державного строя; и это уже реальная диалектика, а не «диалектика» средневековых скрипториев (так назы­вались тогда дома творчества.— Авт.).

Интересно? Наверное. Но ни замечательная документально-художественная иллюстрация социологического закона, известного уже древним грекам (различав­шим демос — оплот свободы и охлос, чернь — власть которой есть деспотия), ни даже самостоятельное открытие подобной закономерности путем художественно­го исследования хаоса — гармонией, стихии — стихом,— еще не основание за­ключить «сегодня я гений», до самой смерти потом мучительно размышляя, что это у него написалось?..

 

 


Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав






mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)