Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Часть вторая 7 страница. Сережа Шапошников указал на лежавшую на кирпиче, возле вещевого мешка книжку и

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 17 страница | ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 18 страница | ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 19 страница | ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 20 страница | ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 21 страница | ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 страница | ЧАСТЬ ВТОРАЯ 2 страница | ЧАСТЬ ВТОРАЯ 3 страница | ЧАСТЬ ВТОРАЯ 4 страница | ЧАСТЬ ВТОРАЯ 5 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

 

Сережа Шапошников указал на лежавшую на кирпиче, возле вещевого мешка книжку и сказал:

– Читала?

– Перечитывала.

– Нравится?

– Я больше люблю Диккенса.

– Ну, Диккенс.

Он говорил насмешливо, свысока.

– А «Пармский монастырь» тебе нравится?

– Не очень, – подумав, ответил он и добавил: – Сегодня пойду с пехотой вышибать немцев из соседней хаты. – Он понял ее взгляд и сказал: – Греков, ясно, приказал.

– А другие минометчики, Ченцов?

– Нет, только я.

Они помолчали.

– Он лезет к тебе?

Она кивнула.

– А ты?

– Ты ведь знаешь, – и она подумала о бедных Азрах.

– Мне кажется: сегодня меня кокнут.

– Почему тебя с пехотой, ты минометчик.

– А зачем он тебя тут держит? Передатчик разбит вдребезги. Давно бы надо отослать в полк, вообще на левый берег. Тебе тут делать нечего. Невеста без места.

– Зато мы видимся каждый день.

Он махнул рукой и пошел.

Катя оглянулась. Со второго этажа глазел, посмеивался Бунчук. Видимо, к Шапошников увидел Бунчука и потому внезапно ушел.

До вечера немцы обстреливали дом из пушек, трое были легко ранены, обвалилась внутренняя стена и засыпала выход из подвала, его раскопали, а снаряд вновь свалил кусок стены и снова засыпал выход из подвала, и его снова стали откапывать.

Анциферов заглянул в пыльную полутьму и спросил:

– Эй, товарищ радистка, вы живая?

– Да, – ответила из полутьмы Венгрова и чихнула, сплюнула красным.

– Будьте здоровы, – сказал сапер.

Когда стемнело, немцы стали жечь ракеты, стреляли из пулеметов, несколько раз прилетал бомбардировщик и бросал фугаски. Никто не спал. Греков сам стрелял из пулемета, два раза пехота, страшно матерясь и прикрыв лицо саперными лопатками, кидалась отбивать немцев.

Немцы словно чувствовали, что готовится нападение на недавно занятый ими ничейный, бесхозный дом.

Когда стихала стрельба. Катя слышала, как они галдели, даже их смех доходил довольно ясно.

Немцы жутко картавили, произносили слова не так, как преподаватели на курсах иностранных языков. Она заметила, что котенок слез со своей подстилки. Задние лапы его были неподвижны, он полз на одних передних, спешил добраться к Кате.

Потом он перестал ползти, челюсти его несколько раз открылись и закрылись… Катя попыталась приподнять его опустившееся веко. «Подох», – подумала она и ощутила чувство брезгливости. Вдруг она поняла, что зверек, охваченный предчувствием уничтожения, думал о ней, полз к ней уже полупарализованный… Она положила трупик в яму, присыпала его кусками кирпича.

Свет ракеты заполнил подвал, и ей представлялось, что в подвале нет воздуха, что она дышит какой-то кровянистой жидкостью, что эта жидкость течет с потолка, выступает из каждой кирпичины.

Вот немцы лезут из дальних углов, подбираются к ней, сейчас ее схватят, поволокут. Необычайно близко, совсем рядом тыркали их автоматы. Может быть, немцы очищают второй этаж? Может быть, не снизу появятся они, а посыпятся сверху, из пролома в потолке?

Чтобы успокоиться, она старалась представить себе карточку, прибитую на двери: «Тихомировы – 1 звонок, Дзыга – 2 зв., Черемушкины – 3 зв., Файнберг – 4 зв., Венгровы – 5 зв., Андрющенко – 6 зв., Пегов – 1 продолжительный…» Она старалась представить себе большую кастрюлю Файнбергов, стоящую на керогазе и прикрытую фанерной дощечкой, обтянутое мешковым чехлом корыто Анастасии Степановны Андрющенко, тихомировский таз с отбитой эмалью, висящий на веревочном ушке. Вот она стелет себе постель и подкладывает под простыню на особо злые пружины коричневый мамин платок, кусок ватина, распоротое демисезонное пальто.

Потом она думала о доме «шесть дробь один». Теперь, когда гитлеровцы прут, лезут из-под земли, не казались обидчиками грубые матерщинники, не пугал ее взгляд Грекова, от которого она краснела не только лицом, но шеей, плечами под гимнастеркой. Сколько ей пришлось выслушать похабств за эти военные месяцы! Какой плохой разговор пришлось ей вести с лысым подполковником «беспроволочной связью», когда он, блестя металлом зубов, намекал, что в ее воле остаться на заволжском узле связи… Девочки пели вполголоса грустную песенку:

…А однажды осеннею ноченькой

Командир приласкал ее сам.

До утра называл ее доченькой,

И с тех пор уж пошла по рукам…

Она не трус, просто пришло такое внутреннее состояние.

В первый раз она увидела Шапошникова, когда он читал стихи, и она подумала тогда: «Какой идиот». Потом он исчез на два дня, и она стеснялась спросить о нем и все думала, не убили ли его. Потом он появился ночью, неожиданно, и она слышала, как он сказал Грекову, что ушел без разрешения из штабного блиндажа.

– Правильно, – сказал Греков. – Дезертировал к нам на тот свет.

Отходя от Грекова, Шапошников прошел мимо нее и не посмотрел, не оглянулся. Она расстроилась, потом рассердилась и снова подумала: «Дурак».

Потом она слышала разговор жильцов дома, они говорили, у кого больше шансов первому переспать с Катей. Один сказал: «Ясно, Греков».

Второй говорил: «Это не факт. Вот кто в списке на последнем месте, я могу сказать – Сережка-минометчик. Девочка чем моложе, тем ее больше к опытному мужику тянет».

Потом она увидела, как заигрывания, шуточки с ней почти прекратились. Греков не скрывал, что ему неприятно, когда Катю затрагивают жильцы дома.

Однажды бородатый Зубарев назвал ее «эй, супруга управдома».

Греков не спешил, но он, видимо, был уверен, и она ощущала его уверенность. После того, как радиопередатчик был разбит осколком авиабомбы, он велел ей устроиться в одном из отсеков глубокого подвала.

Вчера он сказал ей: «Я таких девушек, как ты, не видел никогда в жизни, – и добавил: – Встретил бы я тебя до войны, женился бы на тебе».

Она хотела сказать, что надо бы и ее спросить об этом, но промолчала, не решилась.

Он не сделал ей ничего дурного, не сказал ей грубого, нахального слова, но, думая о нем, она испытывала страх.

Вчера же он грустно сказал ей:

– Скоро немец начнет наступление. Вряд ли кто из наших жильцов уцелеет. Клин немецкий в наш дом уперся.

Он медленным, внимательным взглядом осмотрел ее, и Кате стало страшно не от мысли о предстоящем немецком наступлении, а от этого медленного, спокойного взгляда.

– Зайду к тебе, – сказал он. Казалось, не было связи между этими словами и словами о том, что вряд ли кто уцелеет после немецкого наступления, но связь была, и Катя поняла ее.

Он не походил на тех командиров, которых она видела под Котлубанью. С людьми говорил он без крика, без угроз, а слушались его все. Сидит, покуривает, рассказывает, слушает, не отличишь от солдат. А авторитет огромный.

С Шапошниковым она почти не разговаривала. Ей иногда казалось, – он влюблен в нее и бессилен, как и она, перед человеком, который их обоих восхищает и страшит. Шапошников был слаб, неопытен, ей хотелось просить его защиты, сказать ему: «Посиди возле меня»… То ей хотелось самой утешить его. Удивительно странно было разговаривать с ним, – словно не было войны, ни дома «шесть дробь один». А он, как бы чувствуя это, нарочно старался казаться грубей, однажды он даже матюгнулся при ней.

И сейчас ей казалось, что между ее неясными мыслями и чувствами и тем, что Греков послал Шапошникова на штурм немецкого дома, была какая-то жестокая связь.

Прислушиваясь к стрельбе автоматов, она представляла себе, что Шапошников лежит на красном кирпичном кургане, свесив мертвую нестриженую голову.

Пронзительное чувство жалости к нему охватило ее, в душе ее смешались и пестрые ночные огни, и ужас перед Грековым, и восхищение перед ним, начавшим наступление на немецкие железные дивизии из одиноких развалин, и мысли о матери.

Она подумала, что все в жизни отдаст, лишь бы увидеть Шапошникова живым.

«А если скажут: маму либо его?» – подумала она.

Потом ей послышались чьи-то шаги, она вцепилась пальцами в кирпич, вслушивалась.

Стрельба затихла, все было тихо.

Стала чесаться спина, плечи, ноги под коленями, но она боялась почесаться, зашуршать.

Батракова все спрашивали, отчего он чешется, и он отвечал: «Это нервное». А вчера он сказал: «Нашел на себе одиннадцать вшей». И Коломейцев смеялся: «Нервная вошь напала на Батракова».

Она убита, и бойцы тащат ее к яме, говорят:

– Совсем бедная девка завшивела.

А может быть, это действительно нервное? И она поняла, что к ней в темноте идет человек, не мнимый, воображаемый, который возникал из шорохов, из обрывков света и обрывков тьмы, из сердечного замирания. Катя спросила:

– Кто идет?

– Это я, свой, – ответила темнота.

 

 

– Сегодня штурма не будет. Греков отменил, на завтрашнюю ночь. Сегодня немцы сами все время лезут. Между прочим, хочу сказать, этого самого «Монастыря» я никогда не читал.

Она не ответила."

Он старался разглядеть ее во тьме, и, исполняя его желание, огонь взрыва осветил ее лицо. А через секунду вновь стемнело, и они, молча условившись, ожидали нового взрыва, мелькания света. Сергей взял ее за руку. Он сжал ее пальцы. Он впервые в жизни держал в руке девичью руку.

Грязная, завшивевшая радистка сидела тихо, ее шея светилась в темноте.

Вспыхнул свет ракеты, и они сблизили головы. Он обнял ее, и она зажмурила глаза, они оба знали школьный рассказ: кто целуется с открытыми глазами, тот не любит.

– Ведь это не шутка, правда? – спросил он.

Она сжала ладонями его виски, повернула его голову к себе.

– Это на всю жизнь, – медленно сказал он.

– Удивительно, – сказала она, – вот я боюсь: вдруг кто-нибудь придет. А до этого каким мне казалось счастьем, кто бы ни пришел: Ляхов, Коломейцев, Зубарев…

– Греков, – подсказал он.

– Ой, нет, – сказала она.

Он стал целовать ее шею и нащупал пальцами, отстегнул железную пуговицу на ее гимнастерке, коснулся губами ее худенькой ключицы, грудь он не решился целовать. А она гладила его жесткие, немытые волосы, как будто он был ребенком, а она уже знала, что все происходящее сейчас неизбежно, что так уж оно должно происходить.

Он посмотрел на светящийся циферблат часов.

– Кто поведет вас завтра? – спросила она. – Греков?

– Зачем об этом. Сами пойдем, зачем нас водить.

Он снова обнял ее, и у него вдруг похолодели пальцы, похолодело в груди от решимости и волнения. Она полулежала на шинели, казалось, не дышала. Он прикасался то к грубой, пыльной на ощупь ткани гимнастерки и юбки, то к шершавым кирзовым сапогам. Он ощутил рукой тепло ее тела. Она попыталась присесть, но он стал целовать ее. Вновь вспыхнул свет и на мгновение осветил упавшую на кирпичи Катину пилотку, ее лицо, показавшееся ему в эти секунды незнакомым. И тотчас снова стало темно, особенно как-то темно…

– Катя!

– Что?

– Ничего, просто голос хотел услышать. Ты почему не смотришь на меня?

– Не надо, не надо, потуши!

Она снова подумала о нем и о матери, – кто ей дороже.

– Прости меня, – сказала она.

Он не понял ее, сказал:

– Ты не бойся, это на всю жизнь, если только будет жизнь.

– Это я о маме вспомнила.

– А моя мать умерла. Я лишь теперь понял, ее выслали за папу.

Они заснули на шинели, обнявшись, и управдом подошел к ним и смотрел, как они спят, – голова минометчика Шапошникова лежала на плече у радистки, рука его обхватывала ее за спину, он словно боялся потерять ее. Грекову показалось, что они оба мертвы, так тихо и неподвижно лежали они.

На рассвете Ляхов заглянул в отсек подвала, крикнул:

– Эй, Шапошников, эй, Венгрова, управдом зовет, – скоро только, рысью, на полусогнутых!

Лицо Грекова в облачном холодном сумраке было неумолимым, суровым. Он прислонился большим плечом к стене, всклокоченные волосы его нависали над низким лбом.

Они стояли перед ним, переминаясь с ноги на ногу, не замечая, что стоят, держась за руки.

Греков пошевелил широкими ноздрями приплюснутого львиного носа, сказал:

– Вот что, Шапошников, ты сейчас проберешься в штаб полка, я тебя откомандировываю.

Сережа почувствовал, как дрогнули пальцы девушки, и сжал их, и она чувствовала, что его пальцы дрожат. Он глотнул воздух, язык и небо пересохли.

Тишина охватила облачное небо, землю. Казалось, что лежащие вповалку, прикрытые шинелями люди не спят, ждут, не дыша.

Прекрасно, приветливо было все вокруг, и Сережа подумал: «Изгнание из рая, как крепостных разлучает», – и с мольбой, ненавистью смотрел на Грекова.

Греков прищурился, вглядывался в лицо девушки, и взгляд его казался Сереже отвратительным, безжалостным, наглым.

– Ну, вот все, – оказал Греков. – С тобой пойдет радистка, что ей тут делать без передатчика, доведешь ее до штаба полка.

Он улыбнулся.

– А там уж вы свою дорогу сами найдете, возьми бумажку, я написал на обоих одну, не люблю писанины. Ясно?

И вдруг Сережа увидел, что смотрят на него прекрасные, человечные, умные и грустные глаза, каких никогда он не видел в жизни.

 

 

Комиссару стрелкового полка Пивоварову не пришлось попасть в дом «шесть дробь один».

Беспроволочная связь с домом прервалась, то ли вышел из строя передатчик, то ли заправлявшему в доме капитану Грекову надоели строгие внушения командования.

Одно время сведения об окруженном доме удавалось получать через минометчика коммуниста Ченцова, он передавал, что «управдом» совсем распустился, – говорил бойцам черт знает какую ересь. Правда, с немцами Греков воевал лихо, этого информатор не отрицал.

В ночь, когда Пивоваров собрался пробраться в дом «шесть дробь один», тяжело заболел командир полка Березкин.

Он лежал в блиндаже с горящим лицом, с нечеловечески, хрустально-ясными, бессмысленными глазами.

Доктор, поглядев на Березкина, растерялся. Он привык иметь дело с раздробленными конечностями, с проломленными черепами, а тут вдруг человек сам по себе заболел.

Доктор сказал:

– Надо бы банки поставить, да где их возьмешь?

Пивоваров решил доложить начальству о болезни командира полка, но комиссар дивизии позвонил Пивоварову по телефону, – приказал срочно явиться в штаб.

Когда Пивоваров, несколько запыхавшись (пришлось раза два падать при близких разрывах), вошел в блиндаж комиссара дивизии, тот разговаривал с переправившимся с левого берега батальонным комиссаром. Пивоваров слышал об этом человеке, делавшем доклады в частях, расположенных на заводах.

Пивоваров громко отрапортовал:

– По вашему приказанию явился, – и тут же с ходу доложил о болезни Березкина.

– Да-а, хреновато, – сказал комиссар дивизии. – Вам, товарищ Пивоваров, придется принять на себя командование полком.

– А как с окруженным домом?

– Куда уж вам, – сказал комиссар дивизии. – Тут такую кашу заварили вокруг этого окруженного дома. До штаба фронта дело дошло.

И он помахал бумажкой-шифровкой перед Пивоваровым.

– Я для этого дела вас, собственно, и вызвал. Вот товарищ Крымов получил распоряжение политуправления фронта отправиться в окруженный дом, навести там большевистский порядок, стать там боевым комиссаром, а в случае чего отстранить этого самого Грекова, взять на себя командование… Поскольку все это хозяйство находится на участке вашего полка, вы обеспечьте все необходимое, и чтобы переправиться в этот дом, и для дальнейшей связи. Ясно?

– Ясно, – сказал Пивоваров. – Будет исполнено.

После этого он спросил обычным, не казенным, а житейским голосом:

– Товарищ батальонный комиссар, с такими ребятами иметь дело, ваш ли это профиль?

– Именно мой, – усмехнулся комиссар, пришедший с левого берега. – Я вел летом сорок первого двести человек из окружения по Украине, партизанских настроений там хватало.

Комиссар дивизии сказал:

– Что ж, товарищ Крымов, давайте действуйте. Со мной связь держите. Государство в государстве – это ведь негоже.

– Да, там еще какое-то грязное дело с девчонкой-радисткой, – сказал Пивоваров. – Наш Березкин все тревожился, замолчал их радиопередатчик. А ребята там такие, что от них всего ждать можно.

– Ладно, на месте все разберете, – дуйте, желаю успеха, – сказал комиссар дивизии.

 

 

Через день после того, как Греков отослал Шапошникова и Венгрову, Крымов, сопровождаемый автоматчиком, отправился в знаменитый, окруженный немцами, дом.

Они вышли светлым холодным вечером из штаба стрелкового полка. Едва Крымов вступил на асфальтированный двор Сталинградского тракторного завода, как ощутил опасность уничтожения яснее и сильнее, чем когда-либо.

И в то же время чувство подъема, радости не оставляло его. Шифровка, неожиданно пришедшая из штаба фронта, как бы подтвердила ему, что здесь, в Сталинграде, все идет по-другому, здесь другие отношения, другие оценки, другие требования к людям. Крымов снова был Крымовым, не калекой из инвалидной команды, а боевым комиссаром-большевиком. Опасное и трудное поручение не страшило его. Так приятно и сладко было в глазах комиссара дивизии, в глазах Пивоварова вновь читать то, что всегда проявляли к нему товарищи по партии.

Среди взломанного снарядом асфальта, у исковерканного полкового миномета лежал убитый красноармеец.

Почему-то теперь, когда душа Крымова была полна живой надежды, ликовала, вид этого тела поразил его. Он много видел мертвецов, стал к ним безразличен. А сейчас он содрогнулся, – тело, полное вечной смерти, лежало по-птичьи беспомощное, покойник поджал ноги, точно ему было холодно.

Мимо, держа у виска толстую полевую сумку, пробежал политрук в сером коробящемся плаще, красноармейцы волочили на плащ-палатке противотанковые мины вперемешку с буханками хлеба.

А мертвецу не стал нужен хлеб и оружие, он не хотел письма от верной жены. Он не был силен своей смертью, он был самым слабым, мертвый воробышек, которого не боятся мошки и мотыльки.

В проломе цеховой стены артиллеристы устанавливали полковую пушку и ругались с расчетом тяжелого пулемета. По жестикуляции спорщиков ясно делалось, о чем примерно говорили они.

– Наш пулемет, знаешь, сколько времени здесь стоит? Вы еще болтались на том берегу, а мы уж тут стреляли.

– Нахальные люди вы, вот вы кто такие!

Воздух взвыл, снаряд разорвался в углу цеха. Осколки застучали по стенам. Автоматчик, шедший впереди Крымова, оглянулся, не убило ли комиссара. Подождав Крымова, он проговорил:

– Вы не беспокойтесь, товарищ комиссар, мы считаем – тут второй эшелон, глубокий тыл.

Спустя недолгое время Крымов понял, что двор у цеховой стены – тихое место.

Пришлось им и бежать, и падать, уткнувшись лицом в землю, снова бежать и снова падать. Два раза заскакивали они в окопы, в которых засела пехота; бежали они и среди сгоревших домиков, где уже не было людей, а лишь выло и свистело железо… Автоматчик вновь в утешение сказал Крымову:

– Это что, главное, – не пикировает. – А затем предложил: – А ну, товарищ комиссар, давайте припустим вон до той воронки.

Крымов сполз на дне бомбовой ямы, поглядел наверх – синее небо было над головой, а голова не была оторвана, по-прежнему сидела на плечах. Странно ощущать присутствие людей только в том, что смерть, посылаемая ими с двух сторон, воет, поет над твоей головой.

Странное это чувство безопасности в яме, вырытой заступом смерти.

Автоматчик, не дав ему отдышаться, проговорил:

– Лезьте за мной! – И заполз в темный ходок, оказавшийся на дне ямы. Крымов протиснулся следом за ним, и низкий ходок расширился, кровля его поднялась, они вошли в туннель.

Под землей слышался гул наземной бури, свод вздрагивал, и грохот перекатывался по подземелью. Там, где особенно густо лежали чугунные трубы и разветвлялись темные, толщиной с человеческую руку, кабели, на стене было написано суриком: «Махов ишак». Автоматчик посветил фонариком и сказал:

– Тут над нами немцы ходят.

Вскоре они свернули в узкий ходок, двигались по направлению к едва заметному светло-серому пятну; все ясней, светлей становилось пятно в глубине ходка, все яростней доносились взрывы и пулеметные очереди.

Крымову показалось на миг, что он приближается к плахе. Но вот они вышли на поверхность, и первое, что увидел Крымов, были лица людей, – они показались ему божественно спокойными.

Непередаваемое чувство охватило Крымова, – радостное, легкое. И даже бушевавшая война ощутилась им не как роковая грань жизни и смерти, а как гроза над головой молодого, сильного, полного жизни путника.

Какая-то ясная, пронзительная уверенность в том, что он переживает час нового, счастливого перелома своей судьбы, охватила его.

Он словно видел в этом ясном дневном свете свое будущее, – ему снова предстояло жить во всю силу своего ума, воли, большевистской страсти.

Чувство уверенности и молодости смешалось с печалью об ушедшей женщине, она представилась ему бесконечно милой.

Но сейчас она не казалась навеки потерянной. Вместе с силой, вместе с прежней жизнью вернется к нему она. Он шел за ней!

Старик в насаженной на лоб пилотке стоял над горевшим на полу костром и переворачивал штыком жарившиеся на листе кровельной жести картофельные оладьи; готовые оладьи он складывал в металлическую каску. Увидев связного, он быстро спросил:

– Сережа там?

Связной строго сказал:

– Начальник пришел!

– Сколько лет, отец? – спросил Крымов.

– Шестьдесят, – ответил старик и объяснил: – Я из рабочего ополчения.

Он снова покосился на связного.

– Сережка там?

– Нету в полку его, видно, он к соседу попал.

– Эх, – с досадой сказал старик, – пропадет.

Крымов здоровался с людьми, оглядывался, всматривался в подвальные отсеки с наполовину разобранными деревянными переборками. В одном месте стояла полковая пушка, глядела из бойницы, прорубленной в стене.

– Как на линкоре, – сказал Крымов.

– Да, только воды мало, – ответил красноармеец.

Подальше, в каменных ямах и ущельях стояли минометы.

На полу лежали хвостатые мины. Тут же, немного поодаль, лежал на плащ-палатке баян.

– Вот дом номер шесть дробь один держится, не сдается фашистам, – громко сказал Крымов. – Весь мир, миллионы людей этому радуются.

Люди молчали.

Старик Поляков поднес Крымову металлическую каску, полную оладий.

– А про то не пишут, как Поляков оладьи печет?

– Вам смех, – сказал Поляков, – а Сережку-то нашего угнали.

Минометчик спросил:

– Второй фронт не открыли еще? Ничего не слышно?

– Пока нету, – ответил Крымов.

Человек в майке, в распахнутом кителе сказал:

– Как стала по нам садить тяжелая артиллерия из-за Волги, Коломейцева волной с ног сбило, он встал и говорит: «Ну, ребята, второй фронт открылся».

Темноволосый парень проговорил:

– Чего зря говорить, если б не артиллерия, мы тут не сидели бы. Слопал бы нас немец.

– А где ж, однако, командир? – спросил Крымов.

– Вон там, на самом переднем крае примостился.

Командир отряда лежал на высокой груде кирпича и смотрел в бинокль.

Когда Крымов окликнул его, он неохотно повернул лицо и лукаво, предостерегающе приложил палец к губам, снова взялся за бинокль. Спустя несколько мгновений его плечи затряслись, он смеялся. Он сполз и, улыбаясь, сказал:

– Хуже шахмат, – и, разглядев зеленые шпалы и комиссарскую звезду на гимнастерке Крымова, проговорил: – Здравствуйте в нашей хате, товарищ батальонный комиссар, – и представился: – Управдом Греков. Вы по нашему ходку пришли?

Все в нем – и взгляд, и быстрые движения, и широкие ноздри приплюснутого носа – было дерзким, сама дерзость.

«Ничего, ничего, согну я тебя», – подумал Крымов.

Крымов стал расспрашивать его. Греков отвечал лениво, рассеянно, позевывая и оглядываясь, точно вопросы Крымова мешали ему вспомнить что-то действительно важное и нужное.

– Сменим вас? – спросил Крымов.

– К чему? – ответил Треков. – Вот только курева, ну, конечно, мины, гранаты и, если не жалко, водочки и шамовки на кукурузниках подбросьте… – Перечисляя, он загибал пальцы на руке.

– Значит, уходить не собираетесь? – злясь и невольно любуясь некрасивым лицом Грекова, спросил Крымов.

Они молчали, и в это короткое молчание Крымов превозмог чувство своего душевного подчинения людям в окруженном доме.

– Дневник боевых действий ведете? – спросил он.

– У меня бумаги нет, – ответил Греков. – Писать не на чем, да и некогда, да и не к чему.

– Вы находитесь в подчинении командира сто семьдесят шестого стрелкового полка, – сказал Крымов.

– Есть, товарищ батальонный комиссар, – ответил Греков и насмешливо добавил: – Когда поселок отрезали и я в этом доме собрал людей, оружие, отбил тридцать атак, восемь танков сжег, надо мной командиров не было.

– Наличный состав свой на сегодняшнее число точно знаете, проверяете?

– Зачем мне проверять, я строевых записок не представляю, что я, в АХО и на допе снабжаюсь? Сидим на гнилой картошке и на гнилой воде.

– Женщины в доме есть?

– Товарищ комиссар, вы вроде допрос мне учинили?

– Ваши люди в плен попадали?

– Нет, такого случая не было.

– Все же, где ваша радистка?

Греков закусил губу, брови его сошлись, и он ответил:

– Девушка эта – немецкая шпионка, она меня завербовала, а потом, я ее изнасиловал, а потом я ее пристрелил. – И, вытянув шею, он спросил: – Такого, что ли, ответа вам от меня нужно? – И с насмешкой сказал: – Я вижу, дело штрафным батальоном пахнет, так, что ли, товарищ начальник?

Крымов несколько мгновений молча смотрел на него и сказал:

– Греков, Греков, закружилась ваша голова. И я в окружении был. И меня спрашивали.

Он посмотрел на Грекова и медленно сказал:

– У меня есть указание, – в случае необходимости отстранить вас от командования и переподчинить людей себе. Зачем вы сами прете на рожон, толкаете меня на этот путь?

Греков молчал, думал, прислушивался, потом сказал:

– Стихает, успокоился немец.

 

 

– Вот и хорошо, посидим вдвоем, – сказал Крымов, – уточним дальнейшее.

– А зачем сидеть вдвоем, – сказал Греков, – мы тут воюем все вместе и дальнейшее уточняем вместе.

Дерзость Грекова нравилась Крымову, но одновременно и сердила. Ему хотелось сказать Грекову об украинском окружении, о своей довоенной жизни, чтобы Греков не принимал его за чиновника. Но в таком рассказе, чувствовал Крымов, проявилась бы слабость его. А Крымов пришел в этот дом проявить свою силу, а не слабость. Он ведь не был политотдельским чиновником, он был военным комиссаром.

«Ничего, – подумал он, – комиссар не подкачает».

В затишье люди сидели и полулежали на грудах кирпича. Греков произнес:

– Сегодня немец уже больше не пойдет, – и предложил Крымову: – Давайте, товарищ комиссар, покушаем.

Крымов присел рядом с Грековым среди отдыхавших людей.

– Вот смотрю на вас всех, – проговорил Крымов, – а в голове все время вертится: русские прусских всегда били.

Негромкий ленивый голос подтвердил:

– Точно!

И в этом «то-о-очно» было столько снисходительной насмешки над общими формулами, что дружный негромкий смех прошел среди сидевших. Они знали не меньше человека, впервые сказавшего – «русские прусских всегда били», о том, какую силу таят в себе русские, да они, собственно, и были самым прямым выражением этой силы. Но они знали и понимали, что прусские дошли до Волги и Сталинграда вовсе не потому, что русские их всегда били.

С Крымовым в эти мгновения происходила странная вещь. Он не любил, когда политические работники славили старых русских полководцев, его революционному духу претили ссылки в статьях «Красной звезды» на Драгомирова, ему казалось ненужным введение орденов Суворова, Кутузова, Богдана Хмельницкого. Революция есть революция, ее армии нужно одно лишь знамя – красное.

Когда-то он, работая в Одесском ревкоме, участвовал в шествии портовых грузчиков и городских комсомольцев, пришедших сбросить с пьедестала бронзовое тельце великого полководца, возглавившего походы крепостного русского войска в Италию.

И именно здесь, в доме «шесть дробь один», Крымов, впервые в жизни произнеся суворовские слова, ощутил длящуюся в веках единую славу вооруженного русского народа. Казалось, он по-новому ощутил не только тему своих докладов, – тему своей жизни.

Но почему именно сегодня, когда он снова дышал привычным воздухом ленинской революции, пришли к нему эти чувства и мысли?

И насмешливое, ленивое «точно», произнесенное кем-то из бойцов, больно укололо его.

– Воевать вас, товарищи, учить не надо, – сказал Крымов. – Этому вы сами всякого научите. Но вот почему командование нашло нужным все же прислать меня к вам? Зачем я вот, скажем, пришел к вам?

– За суп, для ради супа? – негромко и дружелюбно предположил кто-то.

Но смех, которым слушатели встретили это робкое предположение, не был тихим. Крымов посмотрел на Грекова.

Греков смеялся вместе со всеми.

– Товарищи, – проговорил Крымов, и злая краска выступила на его щеках, – серьезней, товарищи, я прислан к вам партией.

Что это было такое? Случайное настроение, бунт? Нежелание слушать комиссара, рожденное ощущением своей силы, своей собственной опытности? А может быть, веселье слушателей не имело в себе ничего крамольного, просто возникло от ощущения естественного равенства, которое было так сильно в Сталинграде.


Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 6 страница| ЧАСТЬ ВТОРАЯ 8 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.056 сек.)