Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Аптекарь 27 страница

Аптекарь 16 страница | Аптекарь 17 страница | Аптекарь 18 страница | Аптекарь 19 страница | Аптекарь 20 страница | Аптекарь 21 страница | Аптекарь 22 страница | Аптекарь 23 страница | Аптекарь 24 страница | Аптекарь 25 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Так и вышло. Шубников знал людей. И медные монеты сдачи звякнули, падая на черную пластмассовую тарелку из тех, что украшали кассы останкинских продовольственных магазинов в сороковые годы. И у многих из взволнованно притихшей публики пересохло в горле. А может быть, напротив, у кого-нибудь выделилась слюна. И никто не кашлянул, как в Большом консерваторском зале при взлетах палочки Рождественского.

Оформление свершилось. Публика, однако, стояла. И одно бесплатное событие с колесным пароходом должно было ее накормить. Но нет, уходить было жалко.

– Сейчас будут оформлять оксфордскую мантию, – пообещал мне сосед.

– С чего бы? – удивился я. – Кому она нужна?

– Ну-у! – мечтательно протянул сосед. – Оксфордская мантия… Да с шапочкой-то! И с париком!

Видно, и он жаждал оксфордскую мантию. Но имелись ли средства на услугу у бедняги? Полагаю, что не имелись… Ожидание оксфордской мантии оказалось неоправданным. Шубников с Любовью Николаевной держали паузу. Пауза была нарушена появлением дяди Вали.

Поначалу я подумал, что тут притворство и игра чуть ли не по сценарию и дяде Вале отведена роль даже и не из театрального, а из циркового представления. И одет он был как шут и волок на поводке собаку. Кроме собаки он увлекал за собой и женщину, мне знакомую, из лебедих, Анну Трофимовну. Анна Трофимовна вцепилась в руку Валентина Федоровича с намерением отторгнуть его от общества, обратить внимание на пагубность поступка, кричала что-то, однако дядя Валя оказался сильнее. Он наступал на Шубникова и Любовь Николаевну, выпятив грудь, с оттянутыми назад руками. Одежду его истерзали, возможно, в коридорах Палаты, брюки на дяде Вале были собственные, а помятая куртка относилась к комплекту с космическими мотивами, но многое на ней было утрачено или изуродовано. Хладноглазые молодые сослуживцы дяди Вали двинулись было на него, взглянули на Шубникова и Голушкина, но, не получив никаких распоряжений, остановились. А дядя Валя подскочил к Шубникову почти вплотную, пошел бы, видно, и врукопашную, если бы не был отягощен Анной Трофимовной и собакой.

Ярость Валентина Федоровича, не испепелив пламенем Шубникова сразу, словно бы и приугасла. Дядя Валя остановился. Бурлакин, никаким специальным костюмом не преобразованный, с ленцой шагавший за дядей Валей без видимого желания укротить героя, догнал его и тоже встал. Бороду подергивал. В высокомерии Шубникова проглядывало сострадание или даже снисхождение к дяде Вале, но я видел, что Шубников волнуется. Любовь Николаевна улыбалась, в глазах ее было: «Вот ведь как интересно-то! А вам? Я совсем не против этого! А вы?»

Теперь можно было рассмотреть, что из-под куртки Валентина Федоровича выехала и болтается, поблескивая зажимом, одна из подтяжек его брюк, что левого рукава у него вовсе нет, а из раздерганных звездных «молний» торчат клочки бурой шерсти, возможно от конских хвостов. Анна Трофимовна попыталась схватить болтавшуюся подтяжку и укрыть ее, это движение словно бы вывело Валентина Федоровича из состояния контузии. Он очнулся. Сделал шаг к Шубникову. Нет, не было сейчас в дяде Вале притворства, не было! Оживал прежний Валентин Федорович Зотов. Глаголом обязан был сейчас жечь сердца людей, до того готовым к подвигу стоял он на виду у всех!

– Отдавай мои рубль сорок, сука! – сказал дядя Валя, охрипнув на первом же слове. – Отдавай, гад!

Шубников на мгновение опешил, он, видно, ожидал совсем иного заявления. Но услышанному обрадовался и даже улыбнулся, впрочем надменно и коротко, и остудил движением руки ретивость молодых служителей.

– Покорно просим извинить и понять, – обратился он к публике. – Проще было бы вымести сор быстро, и метлой. Но не хотелось бы, чтобы у уважаемых гостей возникло искаженное представление об отношениях в Палате Останкинских Польз. Эти отношения простые и на равных. Как с действующим персоналом, так и с бывшими сотрудниками…

– Ах, гад! – вскричал дядя Валя. – Уже и с бывшими!

– Наш подсобный рабочий Валентин Федорович Зотов, – продолжил Шубников, – всегда обладал чувством достоинства. Но, видимо, его меланхолическое состояние, а также раны, полученные в разнообразных войнах, привели к разброду чувств. Валентин Федорович, я полагаю, вы не станете отнимать время у ни в чем не повинных людей и последуете со своими спутниками в кабинет директора, где ваша претензия будет рассмотрена незамедлительно. Анна Трофимовна, я думаю, это разумно?

– Разумно. Конечно, разумно, – подтвердила Анна Трофимовна и опять стала пристраивать подтяжку дяди Вали.

– Оставь меня! Пошла ты! – оттолкнул Анну Трофимовну дядя Валя. – Отдавай, гад, мои рубль сорок!

– Я у вас, Валентин Федорович, никогда никакие рубль сорок не брал, – возразил Шубников. – Если вы считаете, что вам недоплатили рубль сорок, то, повторяю, вам следует решить ваш частный вопрос с директором Голушкиным.

Шубников опять улыбнулся, но, естественно, не подсобному рабочему, а зрителям, в сочувствии которых не сомневался.

– Я требую вернуть не рубль сорок, – сказал дядя Валя, – а мой пай ценой в рубль сорок. Ты плут, жулик и мародер.

Шубников более не улыбался. Глаза его стали злыми.

– Вы всегда врали, Валентин Федорович, – сказал Шубников, – иногда и веселили кого-то. Но сейчас я не советую вам оставаться посмешищем далее. Клоунов хватает и без вас.

– Я не клоун, – гордо произнес дядя Валя. – Я Останкино желаю уберечь. Я всем говорю: одумайтесь и не соблазняйтесь! Вы не караванщики в пустыне, развейте миражи! Пусть истекут они из Останкина вонючим дымом! Здесь в вас поднимут пену мутную, и ею вы отравитесь! В вас оживут тени, о которых вы и знать не знали, и растерзают вас. Здесь в вас возбудят жадность, какую не насытишь, и камни будете грызть железными зубами. Здесь у вас душу не купят, а вывернут наизнанку, и тошно станет от самих себя. Я прошу вас: не соблазняйтесь доступностью недоступного! Я предупреждаю вас!..

– Хватит! – перебил дядю Валю Шубников. – Вы не клоун. Вы смешнее. Не приставить ли к вам учеников? Они будут записывать на телячьей коже ваши пророчества. А имея в виду ваши заслуги в сражениях, мы можем придать вашим ученикам бесплатно чтеца и барабанщика.

– Не трогай мои заслуги и сражения! – разгневался дядя Валя. – Ты-то кто есть? Ты-то и мог лишь воровать собак для поделки шапок. Верни мне рубль сорок! И тогда мы посмотрим, какой из тебя выйдет властелин мира!

Последние слова Валентина Федоровича, похоже, крайне задели Шубникова. Я видел: он с трудом удерживал себя от поступка. А поступок мог быть один: напустить на оратора хладноглазых молодых людей.

– Вы сейчас отсюда исчезнете, Валентин Федорович, – произнес наконец Шубников. – И я бы мог сообщить интересующимся, какие такие тени ожили в вас. Но мне противно. Только вы лжете, будто не знали, что это за тени. Знали! Всю жизнь знали и пестовали их в себе! А теперь прячете их в бункере!

– Эти тени не мои, а твои, – воскликнул дядя Валя, – ты во мне их развел и выкормил, забирай их и верни пай!

– Вон отсюда! – закричал Шубников. – Получите расчет после сдачи инвентаря и форменной одежды. И забудьте дорогу сюда!

– А местком? – рассмеялся дядя Валя.

– Да, конечно, и после решения местного комитета…

– На-кася, выкуси! – загремели под куполом слова дяди Вали, раскатились по залу, при этом Валентин Федорович произвел жест, известный как произведение фольклора задних дворов Марьиной рощи, по знаковой системе некоторых присутствующих эстетов и не совсем приличный, но вполне убедительный.

Шубников не удержался, и началась перебранка, более уместная на рынке, причем не на Птичьем, а на Минаевском. Шубников и дядя Валя горлопанили. Звучали выражения, связанные с культом здоровой и нездоровой плоти, частыми были фаллические мотивы, однако во взаимных аттестациях оппоненты обращались и к странностям животного и растительного мира, а потом вспоминали и о житейских несовершенствах. Публика в зале была обескуражена. Да что это? куда мы попали? – было на лицах у многих. Не мне одному, похоже, стало гадко, хотелось не то чтобы уйти, а бежать куда-то. Шубников все грозил рассказать о бункере, о тайных страстях Валентина Федоровича, о слизняках его души; дядя Валя же обещал, если Шубников не вернет пай, сейчас же привести приятелей-головорезов с Екатерининских, Переяславских улиц, из двух Солодовок, семейной и холостяцкой, с ножами и дубовыми дрынами. Собака дяди Вали подпрыгивала и лаяла, рвалась к Шубникову, бешеная подтяжка буйствовала, в стараниях унять ее Анна Трофимовна вскрикивала, маятник Фуко, хотя его не было, совершал движения быстрее положенного, ударял по спинам, по ногам, по головам гостей-наблюдателей. Шубников нарекал дядю Валю неблагодарной тварью, дядя Валя же призывал в мстители все тех же несуществующих мифических головорезов и орал: «Отдай рубль сорок!»; энергия перебранки должна была вызвать Ходынку, хождение по головам и костям. Палата Останкинских Польз теряла лицо. Я понимал: более других неприятен сейчас публике Шубников. Дядя Валя явился шутом гороховым, да и был он подсобный рабочий, возможно и пьющий. Но Шубников-то, во фраке с белой бабочкой, как же он-то мог низвергнуться со своих скал в хляби и грязи? Его ожидал крах. И он должен был сообразить это…

Но что же Любовь Николаевна? Или хотя бы Бурлакин?

Бурлакин с места не двигался. Лишь бороду подергивал. Понятно, выяснение частного вопроса дядей Валей и Шубниковым заняло несколько минут. Обмен мнениями вышел пулеметный. Бурлакин смотрел на Шубникова и дядю Валю прищурившись, казалось, что обе стороны он выслушивает с одинаковой степенью внимания и участия.

А Любовь Николаевна все улыбалась. Она-то не стояла как вкопанная. Переступала с места на место, меняла позы, двигались иногда ее руки, будто бы какая-то пружина не давала ей застыть или замереть. Но в разговор она не вмешивалась. Не морщилась, не хмурилась, не расстраивалась, а улыбалась. Сияние ее прекратилось, а улыбка не исчезла, оставалась по-прежнему доброжелательной и лукавой. И не произнесла она ни слова. А помните: не произнесла ни слова Шемаханская царица, только хи-хи-хи да ха-ха-ха. Но что за существо была Шемаханская царица? Думаю, что и Александр Сергеевич об этом не знал. Римский-Корсаков догадывался, впрочем, музыкой легче догадаться, нежели словом. Однако я совершенно не собирался ставить в один ряд с Шемаханской царицей Любовь Николаевну, так просто подумал в быстролетности…

А может быть, Любовь Николаевна и не имела прав вмешиваться в диалог. Он, кстати, уже утихал. Шубников выкрикивал как бы устало о каком-то залоге, дядя Валя же твердил: «Подыхать ради тебя я не стану, не жди, а все равно отдавай мне рубль сорок, гад ползучий!» Но и дядю Валю утомила вспышка праведной борьбы. Он замолк. И замолк Шубников. Сырые яйца и тухлые овощи должны были сейчас же полететь в него. Он поджал губы, ресницы его захлопали, обещая ребячьи слезы, глаза молили о пощаде: «За что вы меня невзлюбили? Я же все это ради вас…» Но не было Шубникову пощады. Рокот неприязни к нему возник в зале.

В это мгновение на плечо его положила руку Любовь Николаевна. Позже говорили, что она не положила руку, а возложила. И что сразу же раздался треск. Или грянул гром. И ударила молния. И в это поверили. Тем более что московские грозы особенно хороши в Останкине, нередко и в зимнюю пору. И папоротник, говорили, тут же расцвел в углу Палаты Останкинских Польз. Я не помню ни треска, ни молнии, ни папоротника, хотя допускаю, что они были. Любовь Николаевна по-прежнему улыбалась. И, сняв руку с плеча Шубникова, этой же рукой – сама в полупоклоне – произвела плавное движение, как бы поощряя Шубникова к произнесению слов. Мол, пожалуйста, вам предоставляется, и извольте, люди ждут.

Шубников взглянул на нее с испугом и недоумением: какие еще слова, зачем они? После того, что вышло, надо исчезнуть. Но испуг и недоумение эти были остаточными, он сделал решительный шаг вперед и заговорил. А толпа притихла. Будто пристыженная.

Речь Шубникова я не могу передать в точности, она вошла в меня с большими пропусками. Поначалу Шубников – пламень уже был в его голосе – поздравил всех нас и товарища Сеникаева, в широких штанах, с оформлением услуги. Шубников рассказал об истории строительства в начале века на Сормовском заводе для смешанного общества «Кавказ и Меркурий» колесного гиганта «Стефан Баторий», волжского ломовика и волжской чайки. Напомнил он – пламя разгоралось – о былинном походе свободолюбивых казаков в Хвалынское море к персидским пределам во главе с атаманом, чьим именем назван теперь пивоваренный завод в городе на Неве. «Сарынь на кичку!» – провозгласил Шубников и сразу же заговорил об Амударьинском кладе. Потому, объяснил Шубников, ему пришлось упомянуть об Амударьинском кладе, что в публике присутствуют уважаемые британские подданные. Он просит прощения у уважаемых гостей с туманного Альбиона, но обязан напомнить о том, что Амударьинский клад из множества золотых и серебряных предметов работы мастеров древних Парфии, Бактрии и Согдианы находится в Лондоне, в Британском музее, хотя должен принадлежать среднеазиатским народам. Сейчас же Шубников попросил наше воображение перенестись в карибские моря и увидеть, как кучки индивидуалистов, людей предприимчивых, но богатых, отыскивают на дне останки испанских галионов, а в них затонувшие золото, серебро, драгоценности инков, оцениваемые в четыре миллиарда долларов. И вот теперь здесь произошло событие, какое не стыдно будет сопоставить с самыми замечательными подвигами искателей. И дальше пошли слова о ценностях персидской казны, о скорости хода «Стефана Батория», о комфорте его кают, об ароматах его кухни, о научной подготовке членов экспедиции, которых представляет здесь товарищ Сеникаев. Можно предположить, что теперь с помощью Палаты Останкинских Польз будут найдены в диких, непроходимых Жигулевских горах сокровища персидской казны и они послужат на благо всем. Частью на благо культуры и музейного дела. Частью на благо развития отечественного сыроделия. Частью на благо экспедиции «Стефана Батория». Частью на благо всем. И он, Шубников, чрезвычайно рад тому обстоятельству, что Палата Останкинских Польз делами доказывает, как она служит на благо всем. На благо всем! На благо всем!

Вот, собственно, почти все, что я запомнил из речи Шубникова. А он говорил дальше. Что говорил, не вспомню, наверное, никогда. Пожалуй, слова «человек», «благо», «историческое предначертание», «добро», «воля», «повреждение нравов» им употреблялись, но в каких сочетаниях, я не помню. Но помню, что происходило как бы преобразование самого Шубникова и преобразование его слушателей. Очень скоро остававшееся в них чувство брезгливости было обращено уже вовсе не на Шубникова, а на самих себя, на свои несовершенства, на свои слабости и подлости. Как вы могли понять из моего пересказа, начало речи Шубникова выглядело обыкновенной вежливой болтовней, какую мог сочинить и помощник-текстовик. Теперь же Шубников стал трибун и борец. Он нас гипнотизировал, говорили потом, он нас завораживал. Не знаю, не верю. Ну, допустим… Хотя нет. Шубников, казалось, нас и не видел, а весь был в искреннем порыве, в безоглядном полете. Мы стали куда ниже Шубникова. А он возвысился над толпой. Мы осознали, что мы дряни, скоты, никчемные люди, но вот явился человек, способный вывести нас из паскудного состояния. В него надо верить, и ему должно подчиняться. Нам хотелось выть и кричать, чтобы выразить это свое состояние. Шубников стоял красивый, жертвенный, а голос его стал сладок и мощен, звал нас куда-то. И надо было идти, идти, идти за ним. И если бы сейчас в руке Шубникова возник факел, мы бы пошли за ним, не думая о жизни и погибели, а полагая, что прокладываем путь ко всеобщему благу и совершенству.

Шубников замолчал, молчала и толпа, ожидая новых слов или призывов, куда идти и что делать, но слов не последовало, и воодушевление осуществилось благодарственными криками, взлетом вверх рук с сомкнутыми или сжатыми пальцами, а Валентин Федорович Зотов рухнул на колени. Шубников великодушно взмахнул рукой, давая понять, что все это мелочи, последствия нервического хода времени и пусть дядя Валя успокоится. Великодушный жест Шубникова был замечен и оценен аплодисментами, кто-то бросил к ногам Шубникова букет гвоздик.

Тогда-то и приблизилась снова к Шубникову Любовь Николаевна.

Шубников, возможно, уставший, растративший себя ради нас, не сразу и сообразил, кто рядом с ним. А Любовь Николаевна, наклонив голову, предложила Шубникову взять ее под руку. Шубников хорошо носил нынче костюм и красиво повел женщину. В левой вскинутой руке Любови Николаевны взблеснул золотой стержень с зеленым камнем, и опять вблизи Любови Николаевны возникло сияние. Сияние это принадлежало теперь и Шубникову (или исходило и от него). Шубников и Любовь Николаевна последовали к выходу, покидая восхищенных подданных. Они проходили мимо меня, и тут Любовь Николаевна взглянула на меня со значением или подсказкой и будто бы даже подмигнула мне. Не эта подсказка или подмигивание удивили меня тогда, нет, я увидел, что Любовь Николаевна смотрела на Шубникова восторженными глазами. Она была увлечена им.

А отчего же было ей не увлечься Шубниковым, если он всех увлек и заворожил? Стало быть, в нем есть сила, какая была надобна Любови Николаевне. И какая еще проявит себя в Останкине. Разве можно было сравнить с сегодняшним Шубниковым Михаила Никифоровича?

Публика расходилась с неохотой. Глаза у многих еще горели жаждой действия. Но, возбудив энергию и воодушевление, факел не зажгли и никого никуда не позвали. Одно успокаивало: еще позовут, и тогда пойдем.

Валентин Федорович Зотов удалялся домой (или продолжать службу? тогда не знали) понурый и безмолвный. Подтяжка его была укрощена и прищеплена к брюкам. Анна Трофимовна деликатно молчала и опекала безмолвную же собаку. За дядей Валей шел Бурлакин в черной задумчивости.

– Женщина-то какая ядовитая! – услышал я от соседа, ожидавшего услугу с оксфордской мантией.

– Что? – рассеянно спросил я. – Какая женщина? Отчего ядовитая?

– Ядовитая! – сладко, закрыв глаза, произнес мимолетный сосед, и стало ясно, что «ядовитая» для него высшая степень одобрения женщины. Эх, кабы ему в жизни выпали оксфордская мантия с шапочкой и париком и ядовитая женщина!

– Вы из хлопобудов? – спросил я.

– Нет, – посмотрел на меня сосед с удивлением. – Нет. Не допущен. – Но сразу же добавил, словно стараясь сделать мне приятное: – Здесь есть хлопобуды. Есть. И немало. Тот, что стоит за мантией, например. Я думал, его время подошло. Ан нет… Но получит.

Дом мой был рядом, и отложенная тетрадь ждала на столе, но я все бродил возле бывшего пункта проката. Воодушевление сменилось во мне подавленностью. Из иных же воодушевление пока не истекло. Педанта, выразившего сомнение, не уместнее ли было бы оснастить экспедицию не колесным пароходом, а стругами и челнами, тут же пристыдили. Палата Останкинских Польз знает свои резоны, и критики ей не нужны. Слова эти вызвали одобрительный гул. Возвращались иноземные автомобили и забирали любопытствующих гостей Москвы, видно, что озадаченных.

– Ядовитая женщина! – опять очутился возле меня мечтатель.

Я хотел было согласиться с ним, чтобы он отстал, но увидел Мардария. Мардарий сидел на крыше, свесив ноги в лунных сапогах, смотрел на суету людей и машин, был одинок и надменен.

– Да, ядовитая! – уже обижаясь на меня, заявил мечтатель. – Не я один ее возжелал. Но кто я? Она досталась по праву…

– По праву! – прервал я его и пошагал прочь.

 

 

Дня три у меня болела голова и было скверное настроение. Я будто угорел и никак не мог вывести из себя вред угара. Но от Шубникова, от его власти и силы я отдалялся. Явись он теперь ко мне с факелом и потребуй идти за ним осуществлять общее благо, я бы не пошел. Увольте, сказал бы я, от своих прихотей и видов. Я сказал бы это и Любови Николаевне. Но ни она, ни Шубников ко мне не приходили.

Отчего в Останкино съехалась, слетелась, сбилась публика? Что ее привлекло? Что заманило? Слух ли искаженный, но загадочный? Или, напротив, с подробными разъяснениями приглашение? Впрочем, что и как привлекло, было не самым существенным. А предъявили публике вот что: Шубников с Любовью Николаевной заодно, более того – она увлеклась Шубниковым, а что могут сотворить дама с фаворитом, известно всем. Далее: Шубников показал, что способен не только усмирить бунтаря Валентина Федоровича Зотова, он, наверное, уже и сейчас мог бы вызвать у тысяч людей состояние восторга и отваги, при которых впору было бы штурмовать Бастилии или же ломами сравнивать с землей Кордильеры. Полагаю, штурмы и сравнивания с землей еще предстояли.

Предъявлено так предъявлено, решил я. Но это их дело.

Приходили на ум реплики, услышанные в толпе и тотчас забытые, о тысячных – да что там тысячных! – уплатах за услуги и о том, что все дело в один миг возьмет и порушит фининспектор. Тогда казалось: это судачат завистники и очернители; теперь же думалось: даже если и не завистники, какая разница? Сможет ли что-либо порушить на улице Цандера и самый добродетельный фининспектор? Вспоминался и надменный Мардарий, сидевший на крыше… Однако мысли эти были как бы остатками угара. Они утекали. Потом голова перестала болеть.

А о Михаиле Никифоровиче я думал. И отчего-то с жалостью… Естественно, что эта моя жалость вряд ли могла быть существенна для художественного руководителя Палаты Польз. Но при отличиях наших размышлений и чувств объект их временами был один – Михаил Никифорович. Присутствие Михаила Никифоровича рядом на земле сейчас тяготило Шубникова. Он хотел бы не оглядываться на Михаила Никифоровича, совсем не знать, что такой есть, но не мог. В нем вдруг возникло: «Аптекаря не должно быть!» Но каким образом не должно быть? Отправить его с походной аптечкой долой с глаз, долой из памяти, своей и чужой, куда-нибудь к морю Росса на антарктические станции или к зулусам, которые, как известно, с копьями ходят и на профсоюзные собрания? Или извести вовсе? Но кому отправить и извести? Не ему же, Шубникову. Это вышло бы недостойно его нравственного движения. И просить кого-то о пособничестве было бы унизительно. И подло. Вот если бы все случилось само собой и кто-то сам бы понял его, Шубникова, и легонько так, будто забывшись, сдунул бы Михаила Никифоровича с земли. Вот если бы эдак…

Это были мысли тайные, упрятанные в подземелье, прикованные там к чугунным столбам и будто бы даже удавленные кованой цепочкой, но они выживали и, как тараканы по ходам вентиляции, приползали к Шубникову. «Это низко! Это ниже тебя, какой ты теперь есть», – слышал Шубников, но ничего не отвечал укорам и усовествлениям. Он знал: через многое ему предстояло перешагнуть и, может быть, начинать следовало именно с Михаила Никифоровича… Однако Михаил Никифорович оставался при двух рублях с мелочью, и Любовь Николаевна могла иметь сентиментальные причуды. Фелица, владычица киргиз-кайсацкия орды, предположим, старалась не причинять неудобств и неприятностей отставленным кавалерам, напротив, она помнила о прежних удовольствиях без зла. Шубников ни разу не заговорил с Любовью Николаевной о Михаиле Никифоровиче. Но, не вытерпев, он пожелал, чтобы она открыла его, Шубникова, подземельные помышления, не названные словами и самому себе. Она открыла и назвала, и Шубникову стало болезненно сладостно.

Тогда-то Шубников чуть ли не успокоился и посчитал: да и не стоит связываться с такой убогой личностью, как неудачливый останкинский аптекарь! Пусть видит все, тогда и без специальных усилий он будет унижен, разбит и уничтожен. Ему же, Шубникову, и узнавать о крахах всяких дальних и ближних тварей необязательно. Что ему теперь Михаил Никифорович Стрельцов! Что ему все остальные останкинские никчемности! Ничто!

Теплое, непередаваемое, упоительное возникало в Шубникове, когда он вспоминал о проявленной им силе. Конечно, логично допустить, что ему в помощь был дан заряд, посыл энергии, но ведь выбрали для действия единственно его, и выбрали, стало быть, поверив в него, избрав его, признав его достойным чрезвычайного промысла. Но логично допустить и другое: ему ничего не объявляли, значит, и никто никого не избирал, а ему, Шубникову, судьбою, развитием мироздания была предопределена миссия, какую пришла пора исполнить. Сила явилась не на время, чтобы избавить его от конфуза в споре с подсобным рабочим Зотовым, она не исчезла, Шубников проверял ее и играл ею, но пустячно, между прочим, и сегодня, и вчера, и позавчера. И он уверил себя в том, что сила и прежде существовала в нем, возможно, он одарен ею изначально, он предчувствовал, что она когда-нибудь пробудится, как пробудилась мощь мускулов в детине из Карачарова и заставила его отправиться на тяжелом коне в Киев, в рать Владимира Святославича. И свет в нем – собственный, и огнь в нем – собственный. И, видно, прежде он проявлял нечаянно силу, возможно, и Мардария ставила на ноги эта дремлющая в нем сила. И без Любови Николаевны могли приходить удачи в делах на улице Цандера, они – от неких протуберанцев его, Шубникова, дара, которому уже становилось тесно в гнетах определенного сроком покоя (Шубников представил, как рассмеялся бы при этом его построении естественник Бурлакин, ну и дурак; этот Бурлакин начинал надоедать, но еще мог понадобиться). «Нет. Свет во мне – собственный, – повторил про себя Шубников. – И огнь во мне – собственный!»

Ради вежливого равновесия в отношениях с предполагаемыми, но не объявившими себя, неведомыми сферами он готов был в мыслях признать Любовь Николаевну трутом, спичкой, от чьей вспышки свет и огнь пробудились и получили возможность светить и пылать. Дальнейшее было делом его воли и прозрений. Любовь Николаевна явилась к нему в пору, назначенную судьбой.

В реальности же это он явился к ней на Кашенкин луг, не выдержав после ночи, когда он безуспешно призывал Любовь Николаевну. Он робел, как прыщавый тринадцатилетний обеспокоенный мальчик. Но знал: или – или. Теперь крайность чувств на Кашенкином лугу вспоминалась со снисходительным пренебрежением, но тогда было именно: или – или. Однако не ждал его крах. Волчок рулетки уткнулся в его число.

С юношеских лет Шубников был везучий дамский забавник. Лишь в последние годы он не то чтобы притомился, а просто приятные обхождения с барышнями, требовавшие находчивости и игр, наскучили ему из-за повторов. Повторялся и он, повторялись и приятельницы в ласках и в легкости необязательной дружбы. Были в жизни Шубникова и трогательные истории любви, особенно в студенческую пору и после нее, с актерством, со страстями, с серенадами вблизи вгиковского Гвадалквивира – Ростокинского акведука, с подброшенными платками, с красивыми несчастьями, с болями и досадами всерьез. Те истории давно отодвинулись от Шубникова, но не были им забыты. А на Кашенкин луг он направился без всяких намерений возобновлять искусство любовной охоты. Не собирался он напоминать и о своих правах. После ночи ледяного одиночества, напрасного ожидания Любови Николаевны, он шел к ней, по собственному определению, в лохмотьях правды. Шубников не был влюблен в Любовь Николаевну и сказал ей об этом. И сразу же добавил, что готов служить при ней как рыцарь. «Как же, как же… – грустно улыбнулась Любовь Николаевна и напомнила строки трубадура, услышанные ею от Шубникова при первой встрече в доме Серова: – „Я, вешней свежестью дыша, на пыльную траву присев, узрел стройнейшую из дев, чей зов мне скрасил бы досуг…“ Шубников подумал, что она смеется над ним, замер в гордыне. Но Любовь Николаевна предложила ему выговорить суть (будто бы не обязана была воспринять эту суть ночью). „Я в отчаянии, – сказал Шубников. – Я бессилен что-либо изменить и улучшить. Прошу вас стать моей сподвижницей во всех делах и усилиях“. „Я ждала этой просьбы“, – кивнула Любовь Николаевна.

И свершилось.

Ко всему прочему он пришел к Любови Николаевне впопад. Она не изменила своего отношения к товаркам, знакомым Михаилу Никифоровичу, но как будто бы их стыдилась. Не совпадали их интересы и досужие дела. В отделочницы она не пошла, сказала, что устроилась медсестрой в больницу у Северянина. В общежитии ей казалось, что все вокруг чувствуют, что она играет или притворяется. Или хуже того – дурачит их. Она и сама не могла объяснить себе толком, зачем на этот раз вздумала поселиться в общежитии. Разве только для того, чтобы Михаил Никифорович о чем-то задумался и пожалели товарки? Это было лишнее. В переезде на Кашенкин луг она проявила себя просто взбалмошной дурой. Жить там было уже невмоготу. И вот подоспел Шубников. Рано или поздно он должен был созреть. И созрел.

Разговаривали во дворе. День был унылый, сырой. Любовь Николаевна зябла, мрачной виделась пятиэтажная коробка общежития, глядя на эту коробку, Шубников сказал, что Любови Николаевне будет предоставлена резиденция.

– Какая резиденция? – оживилась Любовь Николаевна.

Шубников и сам не знал какая, но отступать не мог.

– Городская и деревенская, – сказал он. – Вы выберете. Или сами предложите. Когда вы намерены переехать?

– Послезавтра. В двенадцать дня, – сказала Любовь Николаевна. – И не нужны ради меня особые усилия. Я обойдусь без роскошеств. Снимите номер в гостинице. В «Космосе», раз он рядом.

– Хорошо, – согласился Шубников. – А за городом?

– Ну ладно, и за городом, – как бы уступила Шубникову Любовь Николаевна. – Но я бы очень хотела, чтобы дом или дача, опять же без роскошеств, были выбраны по Савеловской дороге. Там много ольхи и бузины. Трудовая, Некрасовская, Морозки – вот эти платформы, в крайнем случае Турист, а Яхрома – уже город…


Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 47 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Аптекарь 26 страница| Аптекарь 28 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)