Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Примечания. Ален Клод Зульцер Идеальный официант

Читайте также:
  1. Дополнительные примечания
  2. Комментарии и примечания
  3. Править]Примечания
  4. Править]Примечания
  5. Примечания
  6. Примечания
  7. Примечания

Ален Клод Зульцер Идеальный официант

Пресса о романе

Этот короткий, но емкий роман сочетает в себе красивую мелодраму о гомосексуальной любви и предательстве и глубокие раздумья о ходе времени, о природе истины, об обманчивости желания и неотвратимости смерти.

Kirkus

Детали постепенно складываются воедино, как в головоломке, но законченный портрет Эрнеста, как и правда о его отношениях с Якобом, предстают перед нами только в финале книги. Впечатление ошеломительное!

Publishers Weekly

Зульцер создает изысканную ретроатмосферу… некоторые черты его прозы заставляют вспомнить «Смерть в Венеции» Томаса Манна и «Остаток дня» Кадзуо Исигуро.

Library Journal

Лаконичность и элегантная простота романа, его чистый, как накрахмаленная скатерть, стиль… эффектно подчеркивают силу необузданных страстей, бушующих за безупречным фасадом отеля и его постояльцев.

The Sunday Times

Ален Клод Зульцер пишет с классическим, старомодным достоинством.

Die Zeit

Какое великолепное название для романа! И какой прекрасный роман выпустил Зульцер под этим мастерски придуманным заглавием!.. Поистине, иногда чем меньше, тем лучше. Небольшая по объему книга Зульцера — яркое тому подтверждение.

Buffalo News

Смелая эротичность и европейский лоск прекрасно уживаются на страницах мастерски выстроенного романа Алена Клода Зульцера.

The Independent

Этот изящный маленький шедевр выдерживает испытание неспешным, вдумчивым повторным чтением и предполагает в читателе и ум, и вкус.

The Guanhan

Разлучены — кто нас расторгнет?

Расторгнув — нас не разлучить.

Рихард Вагнер. Гибель богов

 

1

Пятнадцатого сентября 1966 года Эрнесту, совершенно неожиданно для него, пришло письмо из Нью-Йорка. Ему решительно не с кем было поделиться своими переживаниями. Эрнест был одиноким человеком, у него не было никого, кому он мог бы излить душу, рассказать, как он был удивлен, как безгранично рад, получив весточку от друга Якоба — друга, которого не видел с 1936 года. Заветная мечта Эрнеста, чтобы уехавший тридцать лет назад друг однажды вернулся из дальних стран, так и не осуществилась. И вот он держит в руке письмо. Замерев у почтового ящика, он долго изучал его со всех сторон, разглядывал почтовую марку так внимательно, словно собирался навеки запечатлеть в памяти число полосок на почтовом штемпеле, пока наконец не засунул конверт во внутренний карман пиджака.

Почту Эрнест получал крайне редко. Но получить письмо от Якоба, друга, которого он совершенно потерял из виду, но не забыл, — на большее он не мог и надеяться. Якоб вовсе не погиб, как ему иногда начинало казаться, Якоб жив, он живет в Америке, Якоб написал ему письмо.

Все эти годы у Эрнеста не проходило ни дня, чтобы он не вспоминал о Якобе. Потеряв своего друга из виду, он никогда не вычеркивал его из памяти. Прошлое, полное воспоминаний о Якобе, он упрятал в самый дальний уголок своей памяти, как в темный шкаф. Прошлое было как драгоценность, но он держал его под замком.

Эрнест быстро обмахнул салфеткой скатерть, со стола полетели крошки, но ни одна из них не попала на платье молодой женщины. Ее внимание было занято беседой с мужчиной в темно-синем костюме, он был постарше своей дамы, но оба держались несколько скованно. Наметанный глаз Эрнеста безошибочно определил, что эта пара впервые вышла в свет вместе. Здесь, где Эрнест вот уже шестнадцать лет был единственным бессменным сотрудником среди прочего непрерывно сменяющегося персонала, бессменным и самым надежным: никогда не прогуливал, никогда не заболевал, год за годом наблюдая, как сменяют друг друга бесчисленные официанты и официантки, повара и поварихи, подчиненные и начальники, — короче говоря, он, Эрнест, был здесь, как говорили люди, утесом среди бушующего моря — а он ничего не имел против, чтобы они так говорили. Необщительный бледноватый мужчина среднего роста и неопределенного возраста, с безукоризненными манерами терпеливого и предупредительного слуги, почти на одной ступеньке с господином, чаевые он принимал с невозмутимым достоинством, чтобы тотчас же спрятать их в надежное место. Он никогда не испытывал искушения пожить не по средствам.

 

Когда надо, он обращался в тень, оставаясь притом заботливым и наблюдательным опекуном, в нужный момент он оказывался рядом, весь внимание, был ловок и понятлив, более чем достаточно знал немецкий, итальянский, английский и, конечно, французский, ведь это был его родной язык. Ничто не ускользало от его взора, он был незаметен и вездесущ, человек, о котором никто практически ничего не знал. Посетителям и в голову не приходило спросить, какая у месье Эрнеста фамилия. Он снимал небольшую двухкомнатную квартирку с мебелью за двести восемьдесят франков в месяц.

Эрнесту нравилась профессия официанта, он ни о чем другом никогда и не мечтал. В этот момент он заметил маленькое светлое пятнышко на влажном затылке мужчины, чуть повыше воротника, и, содрогнувшись от отвращения, даже бровью не повел, а только отвернулся, лицо его оставалось безмятежным. Где-то за столиком поднялась рука, его позвали: «Месье Эрнест!» Эрнест поспешил туда, откуда раздался зов, и с легким поклоном принялся убирать со стола. Компания, состоявшая из двух супружеских пар, заказала еще вина и сыра. Архитектор с супругой и незнакомая Эрнесту молодая пара.

Уже не первый год он обслуживал Голубой зал, в той части ресторана «У горы», которая существенно отличалась от прокуренного первого зала, где обычно собиралась молодежь, художники и студенты, актеры и их поклонники, любители пива и божоле. Никому из начальства, включая даже директора, не пришло бы в голову попросить Эрнеста обслуживать Дубовый зал, в его ведении был исключительно Голубой зал, где на окнах светились светло-голубые портьеры, где изо дня в день, исключая воскресенье, с семи утра до десяти ноль-ноль вечера, ни секундой раньше, ни секундой позже, исправно шло обслуживание и подавалась еда. До десяти часов вечера сюда был открыт доступ только тем посетителям, которые приходили пообедать или поужинать, больше никому, не то даже месье Эрнест мог оказать им сердитый отпор.

Месье Эрнест и сам знал, что принадлежит к вымирающему виду, но понимают ли это те, кого он обслуживает со всей возможной учтивостью, было ему неведомо, да он над этим и не задумывался: такие праздные мысли — только пустая трата времени. Однако не только он — они тоже были представителями вымирающего вида, сознают ли они это сами, он не знал: может быть, они лишь чувствовали, что понемногу стареют. Пока дряхлость не одолела, это придавало им форсу: ведь они еще хоть куда, не то что их престарелые родители, которые ведут свое растительное существование на лоне природы или в пригороде, куда дети наведываются только по воскресеньям, — вот о чем думал Эрнест, направляясь за бутылкой «Шато Леовиль Пуаферре» 1953 года, бокалами и французским сыром, лучше всего будет подать камамбер и реблошон, только эти сыры и подходят к такому вину. Скоро, поди, и у нас тут пойдут перемены, хотя и не так резко, как в других странах. Эрнест отнюдь не был слеп, глаз у него, напротив, был очень зоркий и память исключительно цепкая, не только на заказы.

Эрнест целиком, без остатка отдавался своей профессии. Родной дом он покинул в шестнадцать лет. Он рвался как можно скорее расстаться с деревней, с родителями, с братьями и сестрами, которые с ранних лет чуяли в нем нечто чуждое и неприятное. Он отправился в Страсбург и стал работать официантом. Он полюбил свою профессию за то, что она принесла ему освобождение, которого он столь долго жаждал, свободу думать и жить по-своему, без постороннего присмотра. И в этом отношении за тридцать пять лет, с тех пор как он поступил в официанты, для него ничего не изменилось. Он свободен. Богатым не был, но зато ничем не связан. Он даже не знал, живы ли еще его братья и сестры. Наверное, живы, они были примерно одного с ним возраста, чуть моложе или чуть старше. Однажды они сообщили ему, что умер отец, через несколько месяцев умерла мать. Он ничего не ответил и на похороны не поехал. Образ их давно уж стерся в его памяти. На известие о смерти он никак не откликнулся. Сколько же лет назад это было?

Никто не знал, что он собой представляет, никто этим не интересовался, до его личной жизни никому не было дела. Когда посетители спрашивали у него: «Как вы поживаете?» — это была простая формула приветствия. «А вы как поживаете?» — спрашивал он в ответ, принимая у них пальто. Вопрос такого рода был бы абсолютно недопустим в отеле высокого класса: официант может вступать в разговоры с гостями, если они на этом настаивают, но вообще всякое общение крайне нежелательно. Однако ресторан — это не отель, а главное, времена изменились, и теперь, пожалуй, подобные правила соблюдаются не так строго.

Посетители ресторана «У горы» знали только, что он из Эльзаса, потому что особый акцент был в его речи отчетливо слышен, но при этом никто не называл его эльзасцем, все считали, что он француз, хотя говорил он с явным алеманнским, а не с французским акцентом. Сколько ему было лет? Пожалуй, за сорок — но не больше шестидесяти, однако он казался такой же неотъемлемой принадлежностью ресторана, что о его возрасте никто не задумывался, как не задумывались о подлинности той разношерстной мебели, которая, кажется, стояла здесь испокон веку и, разумеется, сплошь состояла из копий. Людовик XV и бидермейер. Впрочем, он ощущал себя частью обстановки, разве он не знал здесь каждую тарелку, каждую вилку, каждый нож, каждую салфетку, разве не знаком он был с каждой неровностью паркета, с каждой кисточкой ковра, с каждой картиной, каждой вазой? Он отвечал за цветочное убранство зала. Считалось, что у него есть вкус к изящному.

Эрнест не различал дней недели. Он проводил их в работе и за работой не замечал, как проходит день, и каждый день был одинаково важен. Времена года он тоже почти не отличал, просто весной он сменял теплое пальто на легкое, а зимой наоборот, вот и все перемены, сперва наступала весна, весна сменялась зимой, а что было между ними — не столь важно, в промежутках все ограничивалось сменой пиджаков, у него было два темных и один светлый. Вязаные куртки он не носил. По воскресеньям он отсыпался — это был его единственный выходной, частенько он спал до обеда, наслаждался тишиной и думал о грядущем рабочем дне, он слушал радио, классическую музыку на «Зюдвестфунк» и «Беромюнстер», предпочитал арии и песни, хоровое исполнение любил меньше, но все равно никогда не выключал, слушал все передачи до конца. В опере он никогда не бывал, хотя жалованье и позволяло время от времени сходить в театр. В их ресторане певицы и певцы появлялись нередко, он даже их фамилии помнил, но эти посетители в ресторане не засиживались, они не переносили табачного дыма, сами не курили, пили одну минеральную воду и мало говорили.

Он вполне обходился тем, что слушал по радио песенку «Почтальон из Лонжюмо, ах, как он был хорош», был вполне доволен, угревшись в постели, он был одинок, но не чувствовал одиночества. Разве что изредка. Тогда его пронзали разрушительные мысли. Но подолгу они не задерживались и быстро проходили. Он с ними не носился, и они не преследовали его. В отпуск он ездил редко, в основном в горы. Однажды даже съездил на Луару, другой раз — в Венецию, один раз побывал в Биаррице. Лучшие комнаты в маленькой гостинице оказались, как на грех, все заняты, так что из его номера не видно было моря, но его шум был слышен и днем и ночью.

По субботам после работы он любил иногда посидеть в каком-нибудь кафе, но это было чревато опасностью выпить лишнего. Его очень заботило, как бы нечаянно не выставить себя в смешном свете, что в его возрасте бывало порой непросто. Выпив, он чувствовал себя увереннее и моложе. Как-то, начав пить, он уже не мог остановиться. И с этим он ничего не мог поделать. Ему часто снилось, как какие-то школьники требуют у него удостоверение, а удостоверения нет — то ли вообще, то ли с собой; поняв, что ему нечего предъявить, они приходят в ярость, и никто-никто их не удерживает. А давать сдачи он не умеет. Проснувшись, он радовался, что это был всего лишь сон.

Для похода в кафе годились только два заведения. Те, куда практически не заглядывали завсегдатаи ресторана «У горы». Когда же такое случалось, приходилось здороваться, но обе стороны старались избегать разговоров: нехорошо смешивать отдых и работу. Если же потом они виделись в ресторане, он усердно делал вид, что не узнает их, они же смотрели на него весьма многозначительно. Случалось, что, сидя в баре — оба закрывались часа в три ночи, — он выкуривал две-три сигареты и беседовал с малознакомыми, а то и совсем незнакомыми людьми, иногда же он ни с кем не заговаривал, да и к нему никто не обращался, в конце концов он один отправлялся домой. Выйдя на улицу, он окунался в утреннюю прохладу, словно в любовное объятие, эти влажные, благостные сумерки напоминали ему о Париже, хотя пахло здесь совсем иначе. Медленно шел он по берегу озера, потом вдоль реки, и постепенно влага просачивалась сквозь одежду до самой кожи. И это ему тоже нравилось, он был свободен, никаких обязательств, кроме профессиональных, у него не было. Он никогда не останавливался, все шел и шел вперед. Старался ни о чем не думать. И затем погружался в мечты.

 

Торопиться было некуда, он позволил себе подождать. Два дня он все откладывал, пока наконец не решился, и в ночь с субботы на воскресенье вскрыл конверт. Обслуживая посетителей, он дал волю своей фантазии. Письмо занимало все его мысли. Оставляя письмо нераспечатанным, он задерживал ход времени. Ни в пятницу, ни в субботу он его не прочитал. Остановленное время, которое пряталось в конверте, обжигало его сквозь накрахмаленную рубашку, два дня подряд он носил его на груди, на ночь ставил конверт на ночной столик и, засыпая, поглядывал на него. Это доставляло ему волнующее удовольствие. Время стоит, пока он не распечатает письмо. Пускай постоит, он ждал, гадая, что там внутри.

Письма, которые он получил за последние десять лет, можно было по пальцам перечесть; посетители ресторана ему не писали, коллеги, если напишут, адресовались ко всем сотрудникам вместе, друзей у него не было. С почтой ему приходили только счета или реклама, на Рождество он получал красочный каталог от Франца Карла Вебера, с акварелями художников-инвалидов, там были совершенно беспомощные работы, но встречались и другие, выполненные на удивление хорошо ногами или зубами, иногда приходила открытка из Парижа, от двоюродной сестры.

Он так долго откладывал чтение, что ему уже стало казаться, будто он знает содержание письма, хотя узнать его было неоткуда. Вокруг нераспечатанного письма из Америки — такого волнующего события в его столь бедной волнениями жизни — вращались два дня все его мысли; с пятницы до воскресенья, с утра до утра все его чувства были сосредоточены на конверте и на том, что находилось внутри. Что бы он ни делал, он все совершал механически, сам же думал только о письме в конверте, о давно написанных, но до сих пор не прочтенных словах, начертанных той же рукой, которая печатными буквами вывела его адрес на конверте, почерком, который был ему незнаком, ведь тот Якоб, каким он его знал, никогда ему не писал: в гранд-отеле в этом не было нужды, а позже Якоб не счел нужным написать Эрнесту. Они жили когда-то вместе, в одной комнате, шум реки поглощал все звуки, этот шум до сих пор стоял у него в ушах, хотя прошло столько лет.

«Месье Эрнест!» — позвали его. Эрнест поспешил к столику, подал счет. Он принял деньги, принял чаевые. Отодвинул стул и посторонился, чтобы даме было удобно подняться; помог надеть пальто сначала ей, потом ее спутнику.

Если его лицо и озарялось мимолетной улыбкой, этого, конечно, никто не замечал. Посетители были заняты своими делами, как тому и следовало быть; ни при каких обстоятельствах недопустимо давать посетителям повод отвлекаться на тех, кто призван заботиться об их удобствах. А если мысленно он витал в облаках, неотступно думая о письме Якоба, — это было его тайной, которую он не мог и не хотел ни с кем разделить. Письмо словно протянуло за ним руку и держало его, не тяжелой, но и не легкой хваткой. Два дня ожидания, два дня промедления не были потрачены зря, в этом выражались не сомнения, нет, — радость и надежда. Его не мучили страхи, их не было, пока он не взялся за конверт, тут им овладела какая-то неясная тревога… Неизвестность питала силу его воображения, как голодающего питает надежда на кусок мяса, которым его поманили.

Два дня он терпел и больше уже не мог, он потянулся за протянутым куском — соблазн был слишком велик.

 

В ночь с субботы на воскресенье он не стал тратить время на посещение бара. В потемках он плохо видел, но очков не носил. Он немного запыхался, пока шел. Якоб хотел ему что-то сказать, настало время узнать, что именно. Шагая по улице, он спрашивал себя: что он там пишет и кому, собственно, — мне ли или вообще всем, может быть, это письмо из его нового мира в наш старый мир, чтобы поделиться тем, чего тут нет? Интересно, узнал ли бы ты меня, встретив на улице, старина Якоб, сейчас, когда наша молодость давно позади и, в сущности, никому уже не интересна, а я, узнал бы я тебя? Думаю, что нет. Мы разминулись бы на улице, не узнав друг друга, как два пожилых господина, которые никогда в жизни не встречались. И тут на него нахлынули воспоминания о молодом Якобе. Счастье легко пришло в руки и так же ушло.

Без четверти час он был дома. Он открыл ключом дверь, откупорил бутылку виски.

Руки дрожали. Он снова наполнил стакан, причем до краев, осушил его в два глотка. Бутылку поставил позади себя на край буфета. Он любил сидеть в своей маленькой кухоньке, где его ничто не отвлекало. Телевизора у него не было, да и когда, кроме воскресенья, ему могла понадобиться эта дорогая вещь (на счету у него лежало пятьсот франков, телевизор за такие деньги не купишь).

Одно дело — любопытство, и совсем другое — набраться мужества его удовлетворить. Чтобы на это хватило духу, требовалась бесшабашность. Поэтому он выпил для храбрости, как перед встречей с незнакомым человеком — директором или нежеланным гостем, который не перестанет трезвонить в закрытую дверь, когда ему не хотят открывать. Придется открыть, другого пути нет. Да, теперь его начинал одолевать страх.

Когда пришло время наконец-то прочитать письмо, он стал спрашивать себя: не лучше ли просто уничтожить его, выбросить, не читая, словно пустую обертку? Письмо от Якоба не сулило ничего хорошего, после стольких лет, за которые он так и не смог его забыть. Тут неуместны счастливые ожидания, неуместна радость, которая его окрыляла эти два дня. Письмо от Якоба не предвещает ничего хорошего, и точка. Еще глоток, полстакана, до дна. После недолгого колебания он наполнил стакан до краев и поставил бутылку рядом. В этом хрустящем конверте притаилась опасность, сейчас она вырвется оттуда, как зверь, а он не готов. Но что толку оттягивать момент? Ждать до тех пор, пока любопытство не одолеет здравый смысл, говоривший ему: не вскрывай письмо, выбрось его, с глаз долой — из сердца вон, не то вскроются старые раны. Прекрасно понимая это, он был уже не в состоянии прислушаться к голосу рассудка, письмо разбередит зажившие рубцы, письменному посланию такое под силу, слова, которые его ожидали, страшили его гораздо больше, чем бессмысленно утекающее время.

Он сидел у себя на кухне, без пиджака, живой, но внутренне опустошенный. В таком виде он был просто человек, и только. Для того чтобы в тебе видели официанта, необходим белый китель, а без белого кителя официант — это личность, а ведь официант — это безликое ничтожество, и так оно лучше. Китель должен быть идеально выглажен и сиять чистотой. Он поднял глаза, его взгляд остановился на единственном окне напротив, в котором еще горел свет, а между прочим, было уже полвторого ночи. В освещенном окне металась чья-то тень, она перекинулась на потолок, потом упала вниз, снова взвилась вверх и перекинулась в соседнюю комнату. Свет там не горел, Эрнест ни разу не видел, чтобы там включали свет, видимо, это была спальня. Он прекрасно знал эту торопливую, беспокойно мечущуюся тень — это была, как всегда, она, бессонная женщина, ее имени он не знал и лица никогда не видел, и что заставляло ее не спать, он не знал тоже, не знал, что она там делала — читала или вязала, на улице он никогда ее не видел, да и не узнал бы в лицо; телевизора у нее не было, но каждую ночь у нее горел свет; возвращаясь с работы, он всегда видел там одно освещенное окно, вот и сейчас в нем горел свет; окно погасло лишь через несколько дней после ее смерти, но это случилось позже, чуть ли не месяц спустя.

Есть ли у него фотокарточка Якоба? Те, что остались, — несколько карточек с зубчиками по краям — он упрятал так хорошо, что практически забыл о них, он сложил их в коробку, а коробку отнес в подвал, там они и хранятся на недосягаемом расстоянии, так же далеко, как дыхание Якоба, и дальше, гораздо дальше, чем воспоминания о том времени, которое они с Якобом провели в Гисбахе. Старые фотографии он вообще никогда не вынимал, они ничего иного не вызовут, кроме мрачных мыслей о настоящем.

Но втайне он надеялся, что там будут не одни лишь слова, что в конверте окажется карточка Якоба, его портрет. Похозяйничало ли время над лицом Якоба, оказалось ли время таким же несправедливым, неумолимым и неподкупным, каким бывает всегда, каким оказалось оно, изуродовав его собственное лицо до такой степени, что теперь он уж лучше готов отвернуться, чем глядеть на свое отражение в зеркале? Но что бы ни находилось в конверте, лежащем перед ним на столе, фотографии там нет точно, иначе он бы ее нащупал под бумагой.

И вот наконец он начал вскрывать письмо. Ни ножа, ни ножниц ему не потребовалось, он разорвал конверт просто мизинцем. Бумага оказалась тонкой, конверт поддался сразу, одно движение — и он с тихим хрустом порвался. Откуда Якоб узнал его адрес, было для него загадкой, это не давало ему покоя с первой минуты. Он вытащил письмо, втрое сложенный листок, из продолговатого конверта. Острые края печатного шрифта в некоторых местах пробили бумагу, оставив на оборотной стороне листа микроскопические прорывы и выпуклости. Кроме адреса на конверте, остальное письмо Якоб напечатал на машинке. От руки была сделана только подпись, и, в отличие от конверта, где в графе «Отправитель» значилось «Якоб», здесь стояла подпись: «Джек», вялые, мелкие, кривые буковки, сползающие вниз, с дурацкой закорючкой в конце. Все это Эрнест заметил с первого взгляда, едва расправив письмо и еще не прочитав ни строчки. Ему казалось, что все происходило до сих пор во сне, а вот сейчас наступило пробуждение.

Содержание письма оказалось полной противоположностью тому, на что он втайне надеялся все эти два долгих дня: что Якоб переменился. Этого не произошло. Якоб оставался прежним, не важно, называл ли он себя Якоб или Джек, — его не интересовало ничего, кроме собственных дел. Пока Эрнест снова и снова перечитывал убийственно безличные, не оставляющие места ни для малейшего сомнения строки, в горле у него становилось все суше и суше, но он не стал ничего пить, просто не мог, он даже не вспомнил, что рядом бутылка, а только читал и читал обращенные к нему слова, перечитывал их снова и снова и никак не мог взять в толк, хотя понял все даже слишком хорошо. Уговаривая себя, что этот самый Джек никак не может быть тем Якобом, которого он когда-то так хорошо знал, с которым когда-то в Гисбахе они делили комнату под самой крышей, он на самом деле давно уже со всей ясностью осознал, что это не кто иной, как тот самый далекий Якоб, превратившийся в Джека, спрессовал свои просьбы в один смертоносный снаряд, который сейчас поразил Эрнеста, как будто кто-то и впрямь в него выстрелил. Он видел перед собой озеро, его ледяную голубизну и свинцовый холод. Вода нахлынула со всех сторон, поднимаясь все выше, нет, это он погружался в пучину. Он погиб. Как был, так и остался нелепым шутом на потеху окружающим. В обращенных к нему словах была мольба о помощи, но не было речи о тоске по старому другу. По причинам, которых Эрнест не ведал, Якоб целиком полагался на его участие.

Он писал:

Дорогой Эрнест, я долгое время не давал о себе знать. Ты тоже. Разве у тебя нет моего адреса? Я пишу тебе из Нью-Йорка, где живу уже много лет. Ты хоть иногда думал обо мне? Мы так далеко друг от друга. Здесь жить тяжело, не в последнюю очередь из-за того, что все обернулось иначе, чем я себе представлял. Мне срочно нужна твоя помощь, больше мне сейчас, кажется, не к кому обратиться. Я прошу тебя от моего имени пойти к Клингеру и попросить его об одном одолжении, иначе я погиб. Мое материальное положение очень скверное, но дело не только в этом. Ты можешь мне помочь. Ты должен мне помочь! Пойди, пожалуйста, к Клингеру и попроси послать мне денег. Скажи ему только, что дела мои плохи — плохи во всех отношениях. Я тогда отправился следом за ним и сегодня спрашиваю себя, не допустил ли я ошибку. С одной стороны, находясь здесь, я остался в живых и не погиб на войне, с другой стороны, мне не удалось вернуться в Европу. Я слышал, что К. номинировался на Нобелевскую премию, значит, денег у него хватает. Мне хотелось полностью распрощаться с прошлым, но это удалось только отчасти. Я часто думаю о Кёльне, о моей матери, которая погибла. Ты ведь знаешь, где найти К., он живет в том же городе, что и ты, ты ведь наверняка об этом слышал. Когда ты с ним поговоришь, пожалуйста, дай мне знать. Похоже, я никогда уже не вернусь. Я могу вернуться в Германию, только если у меня будет достаточно денег, но у кого, кроме него, найдутся деньги? Может быть, у тебя? Ты вообще состоятельный человек? Держи меня, пожалуйста, в курсе. Будет только справедливо, если он мне заплатит. А может быть, я смог бы приехать в Швейцарию?

С сердечным приветом, твой Джек!

2

Эрнест не забыл ни свой приезд в Гисбах 2 апреля 1934 года, ни свой первый рабочий день. Не забыл он и прибытие Якоба годом позже, в мае 1935 года, начало их гисбахской жизни, благодаря которой Якоб остался жив, потому что работа в Швейцарии спасала немецких юношей от неминуемого призыва в вермахт, если бы четырьмя годами позже он все еще оставался на родине, в Германии. В 1935 году не нужно было особо разбираться в политике, чтобы понять, чего можно ожидать от Германии, если у власти по-прежнему будет Гитлер. Достаточно было время от времени заглядывать в какую-нибудь газету из тех, что лежали в отеле, или прислушиваться к разговорам постояльцев из Германии и Австрии. И не важно, как отдельные гости относились к новому правительству Германии: одобряли они его или осуждали, пытались понять, недооценивали, игнорировали или вели с ним борьбу, — все указывало на то, что окончательная катастрофа, о которой так часто шла речь, с приходом Гитлера к власти еще не разразилась, главное еще предстояло, огонь уже разожжен, но пожар еще не заполыхал. То и дело звучало слово «война». Общее мнение гласило, что политика Германии неодолимо катится к хаосу и что снова предстоит гибель миллионов.

 

Некоторые постояльцы и через тридцать лет как живые стояли у Эрнеста перед глазами, их имена и лица врезались ему в память. Он видел, как они утром — сонные и еще не умытые, жмурясь от света, — появлялись в столовой, и потом, вечером, — бодрые, жаждущие внимания и самоутверждения, жадные до любого события, даже самого ничтожного, — входили в большой зал с видом на Гисбах или же, если позволяла погода, располагались на террасе, откуда открывался вид на озеро, в тихо поскрипывающих плетеных креслах, закуривали свои сигары и сигареты или ждали, когда им поднесут огонь, если поблизости случался официант, заказывали коктейли, подносили к губам стаканы с кубиками льда и затем просили откупорить бутылку вина, сначала белого, потом красного. Официанты только успевали поворачиваться, а если за стол садилось по нескольку гостей, бутылки следовали одна за другой.

Все ужинали и болтали, пили и смеялись, вновь прибывших радостно приветствовали, того, кто умел выделиться, примечали; все осматривались, отыскивая знакомые лица, махали друг другу, но считалось невежливым переходить за другой столик во время еды, да и после, все оставались сидеть на своих местах, а пообщаться можно было и потом, на террасе или в баре отеля.

Повышенный интерес вызывали те, кто ужинал в одиночестве, особенно в первый вечер после прибытия. Разглядывать их в упор было бы нетактично, не замечать — невежливо, и тот, кто оказывался в выгодной наблюдательной позиции, мог потом сообщить своим соседям по столу массу любопытного о новичке. Большинство одиночек были люди в возрасте, одни с почти вызывающим упорством пили только воду, другие неумеренно налегали на портвейн или шерри, кто-то за столом перелистывал газеты или книги, и все они в большинстве своем старались изображать из себя безмятежных отдыхающих. Но лишь немногим удавалось высокомерно проигнорировать любопытные взгляды прочих посетителей. Многие из этих одиночек к концу ужина постепенно становились все более неуверенными в себе и уязвимыми. Надменность — проницаемый панцирь, непрочный, когда ты сидишь один за столом.

Чем обеспеченнее были посетители, тем больше им уделялось внимания, причем и таким сторонам их жизни, которые не принято было выставлять на всеобщее обозрение. Иногда частную жизнь одиночек окружали нехорошие слухи, люди подозревали, что они что-то скрывают, и поэтому за ними неусыпно следили. Так Эрнест постепенно знакомился с нравами избранного общества, с тем общественным слоем, который здесь, не обременяя себя политикой и делами, проводил свои праздные дни в изысканной атмосфере, но при этом речь редко шла о самом высшем круге — это Эрнест понимал, ведь великие времена гранд-отеля миновали. Знать, избиравшая Гисбах, была не самых голубых кровей.

 

Они стремились обособиться от других, кто-то из них считал себя выше других и давал им это почувствовать, и чем ненавязчивее, тем успешнее в заданных рамках общей картины, заполненной яркими, эксцентрическими чудаками всех мастей и серыми, нудными персонажами, вездесущих и безотказных сотрудников отеля едва замечали краешком глаза, они существовали где-то на периферии поля зрения гостей. Поскольку большинство преимущественно молодых служащих отеля приехали с юга Европы и все сплошь отличались смуглой кожей, постояльцы их путали, что ежедневно приводило к недоразумениям. Для того чтобы чем-то выделиться, человек должен был отличаться либо исключительной привлекательностью, либо отталкивающей внешностью. Для большинства посетителей все официанты были на одно лицо.

Существовало негласное правило — обращаться с гостями-одиночками особенно предупредительно, не в последнюю очередь по причине щедрых чаевых, которые они давали. В отличие от супружеских пар, которые целый день были заняты тем, что присматривали за своими детьми, одиночки чаще вступали в беседы с персоналом, обменивались с ним вежливыми приветствиями в коридорах, на овальных лестничных площадках, утром на террасе, вечером в саду. Поскольку беседы нередко затягивались, после приходилось наверстывать время, чтобы успеть выполнить прочие свои обязанности, но не создавая притом впечатления чрезмерной спешки и не давая гостям почувствовать, что оторвали тебя от дел. Эти короткие встречи, которые, как правило, происходили на глазах у прочих любопытствующих постояльцев, несколько сближали персонал и гостей-одиночек, хотя должная дистанция между ними всегда сохранялась. Эти незапланированные встречи и короткие светские беседы никому не возбранялись, напротив, дирекция настоятельно рекомендовала персоналу при первой возможности уделять время одиноким постояльцам.

Достаточно было кивка или едва заметного жеста, чтобы понять, что гость хотел бы завершить беседу, и тогда уже забота служащего — в подобающей форме, без излишней поспешности, но и без ненужного промедления на этот сигнал отреагировать. Такому умению ты выучиваешься после нескольких неизбежных промахов, на собственном опыте и в меру природной способности понимать ближнего. Здесь все зависело от тебя самого, только ты сам мог развить в себе способность угадывать пожелания гостя.

Чаще всего одинокие постояльцы затевали разговоры за столом — с официантами. Невзначай перебросившись с ними несколькими словами, легче всего было продемонстрировать свою наигранную непринужденность, призванную скрыть от других гостей собственную беззащитность, вызванную отсутствием спутников. А любознательным официантам эти встречи давали возможность поговорить с людьми, принадлежавшими к другому миру, о котором официанту желательно было знать как можно больше, ведь все это помогает ему вникнуть в тонкости того, как следует прислуживать тем, кто чувствовал себя как рыба в воде в этом другом мире. Чем лучше ты знаешь их привычки и распознаешь их условные знаки, тем быстрее и лучше ты будешь исполнять их желания.

 

Если же в редких случаях официантов побуждали к откровенному разговору на личные темы, то в качестве исключения они это себе позволяли. Дирекция, если и замечала что-либо, великодушно смотрела на все это сквозь пальцы. Как правило, разговор с официантом начинали с вопроса, откуда он родом и сколько ему лет, затем с пристрастием расспрашивали, как он стал официантом, какие у него планы на будущее, есть ли семья, предполагает ли в будущем жениться или нет, любопытство скрывалось под маской деловитой вежливости. Если задавались такие вопросы, на которые официанту не к лицу было отвечать откровенно, от него требовался особый навык, чтобы не покраснеть, но главное — ни в коем случае нельзя было, чтобы задрожали руки, нельзя было ничего уронить или пролить, громкий смех тоже был неуместен; нет, за это не увольняли, но это был достаточный повод для нареканий со стороны дирекции, после чего ты попадал под постоянное неусыпное наблюдение.

Всему этому учишься быстро; Эрнест, а за ним и Якоб научились этому с ходу, освоили, что называется, между делом, и практически всегда за это полагалось вознаграждение, ведь перед тем, как уехать, одинокие постояльцы расточали щедрые чаевые, а бывало, текли и слезы. Да-да, Эрнест видывал и слезы, одни их пытались скрыть, другие плакали не таясь, слезы он видел не только в глазах того холостяка-бельгийца — ни имени, ни лица его он не помнил, не забыл только тяжесть потного тела бельгийца, господина уже в годах, как говорится, un home d'un certain age, приближенного ко двору, его чаевые Эрнест принял с благодарностью, не отказал, ему стыдиться здесь было нечего. Видал он и светлые, холодные слезы вдов, вызванные вовсе не предстоящей разлукой с каким-то конкретным человеком и уж подавно не расставанием с мелкими служащими отеля, а разлукой вообще, потому что любое прощание, любая перемена означает конец: конец — лету, конец — приятным вечерам на террасе, конец — прогулкам к каскадам на реке Гисбах, конец — комфортным поездкам по озеру Бриенцерзее в Интерлакен, конец — летнему гостиничному времяпрепровождению, ведь то, что начнется после гостиничного лета, будет куда страшнее здешнего одиночества. Ведь и там, куда они возвращаются, их никто не ждет, во всяком случае не ждет с нетерпением, с безграничным запасом нежности, а ждет будничная возня, продолжение обыденной жизни, надоевшая прислуга. Но об этом гости говорили разве что намеками. Кому охота слушать про чужие дрязги? У большинства хватало такта, чтобы не посвящать служащих отеля в свои неприятности, причина которых крылась, быть может, именно в том самом благосостоянии, о котором менее состоятельные люди только мечтали.

Эрнесту не в чем было себя упрекнуть, но он и не обольщался. Бельгиец не его оплакивал — он оплакивал самого себя. Слезы, пролитые тем ранним весенним утром, — скупые слезы, впрочем, — относились не к Эрнесту, а к его молодости, а значит, он оплакивал свою старость, его слезы были вызваны тем биологическим фактом, что между ним и Эрнестом зияет непреодолимая и ничем не искупаемая пропасть, которую не осилить, не перепрыгнуть — ни словами, ни прикосновениями, ни даже деньгами. Эрнест был на двадцать, а может, и на тридцать лет моложе, и эти годы разделяли двоих мужчин, обремененных общей тайной, непоправимее, чем богатство. Пускай у молоденького официанта не было ничего, а у старика — все, что обеспечивает жизненные удобства, все равно молодость Эрнеста стократно перетягивала чашу весов в его пользу, в то время как никакое богатство не могло купить или вернуть назад утраченную молодость. Может быть, бельгиец упустил свою молодость, не попользовавшись ею? Эрнест не знал. Он видел, как тот плачет, и только. Старик мог позволить себе эту грусть, потому что она была ему по карману, как перстень на пальце или его дорогой парфюм. Годы назад не вернешь, как деньги, потерянные на неудачной биржевой сделке, за деньги можно только купить их воплощенный образ, и в данном случае он звался Эрнестом. Глядясь в зеркало, моложе не станешь, напротив, чем моложе твой визави, тем старше ты сам себе кажешься. Бельгиец, разумеется, не задумывался над тем, сколько лет своей жизни молодой официант Эрнест отдал бы за малую долю его состояния, — это его не интересовало. Он предавался меланхолии и, упившись сладким страданием, через несколько часов отбыл, чтобы воротиться в свои дивные чертоги.

Когда благородный бельгиец уезжал, Эрнест чуть было не поддался безумному порыву: ему захотелось у всех на глазах обнять гостя, который, прощаясь, пожимал руку директору отеля. Но, одумавшись, он принял сунутую в руку купюру с учтивым поклоном. Однако, когда их взгляды встретились, триумфу Эрнеста не было предела. Ведь он был молод, а тот — стар. Как ни странно, он до сих пор его не забыл. Стоило только подумать о бельгийце, как перед ним отчетливо возникало его тело, а вот лица он совсем не помнил. Впечатление, которое бельгиец после себя оставил, совершенно не соответствовало краткости их отношений.

В то время как постояльцы — холостяки, вдовы, супружеские пары — могли уехать в любой момент, Эрнесту и его сослуживцам не оставалось ничего другого, кроме как ожидать постоянного прибытия новых гостей, которые в разгар сезона не заставляли себя долго ждать и за тридцать последующих лет слились для Эрнеста в безликую массу, которая в основном состояла из нарядов, носители которых занимались отдыхом: лежали на траве в парке, прохаживались туда-сюда, ездили на экскурсии, ели и пили, курили в баре и много говорили.

Эрнест слушал их вполуха или вообще не слушал. Политика его не интересовала, он весь был сосредоточен на пожеланиях гостей. Задача персонала, политическими взглядами которого и без того никому не приходило в голову поинтересоваться, состояла исключительно в том, чтобы угождать гостям, независимо от политической ситуации в других странах и от их личных обстоятельств, на которые, разумеется, эта ситуация как-то влияла. Но так или иначе, задача служащих отеля сводилась к тому, чтобы слиться со стенами и обоями, мимо которых они деловито и так тихо, как только возможно, скользили туда и обратно. Собственные взгляды никто из них не высказывал, это могло повредить репутации отеля. Но разумеется, у многих из них имелось более или менее отчетливое представление о том, какое их ждет будущее, если начнется война. У большинства теплилась надежда, что однажды они смогут вернуться домой, где на накопленные средства начнут новую жизнь, которая будет выглядеть совершенно иначе, чем у их соседей, обреченных до конца своих дней влачить нищенское существование. Эрнест такие мечты не разделял. Его мечта уже осуществилась, он не вернется домой, у него не было ни малейшего желания менять свою жизнь на какую-то иную. Его коллеги редко делились своими планами на будущее, возможно, они боялись сглазить, если заранее слишком много будут все это обсуждать. Они работали, потом ложились спать, а утром звон будильника вырывал их из крепкого сна — так начинался новый день.

 

Поскольку Эрнест свободно говорил по-немецки и по-французски, а кроме того, немного знал итальянский и английский, дирекция всегда отправляла его на пристань, когда прибывали гости или новый персонал. Летом, в разгар сезона, это случалось иногда по нескольку раз в день. В то время как один или два носильщика из отеля, в зависимости от количества новых гостей, или, если те были заняты, один-два боя перевозили багаж в отель на фуникулере. Эрнест занят был исключительно гостями. Внизу, на берегу, все ждали прибытия встречной кабины фуникулера. Путешествие в фуникулере наверх, до гранд-отеля, сулило незабываемые впечатления, к тому же в кабинке при любой погоде гостям было удобно, она защищала от любых невзгод. А пока вновь прибывшие любовались красотами природы, особое восхищение вызывало изумрудно-зеленое озеро, эта несравненно прозрачная водная толща, которая в любое время года так и манила поплавать. Впрочем, купаться в озере можно было только в августе, ибо вода в нем была ледяная, а уж плавать в нем и вовсе могли только самые закаленные и стойкие мужчины. Большинство ожидающих предпочитали укрыться в тени деревьев, где подавались прохладительные напитки, легкие вина и разноцветные коктейли. Порой кто-то от скуки отправлялся прогуляться к Гисбаху либо вниз, к Бриенцерзее, до озера — пешком, обратно — на фуникулере, и всегда усилия того стоили, удовольствие было немалое.

В последнее воскресенье мая 1935 года Эрнест поехал к озеру один. Небо было ясное, но над озером стояла туманная мгла, погода в этот день выдалась гораздо прохладнее, чем вчера, с утра прошел сильный дождь, новых постояльцев в это воскресенье в отеле не ожидали, последние гости — семейство, включавшее бабушку и двух слуг, — прибыли еще вчера вечером. Это были русские из Парижа.

Эрнест ждал парохода. Он жил, не строя никаких планов, и был доволен тем, что есть. Если где-то имелись на его счет какие-то планы, то их строили за него другие, кто знал, как надо, и он охотно подчинялся их решениям. Работа в отеле обеспечивала ему не только надежное существование — он чувствовал себя тут укромно. Он почти не замечал своего одиночества, так как всегда жил с этим чувством. Ложась спать после ночных трудов, он чувствовал себя защищенным и, убаюканный этим чувством, тотчас же засыпал. У него не было причин мечтать о каких-нибудь переменах.

Так бы он и жил еще много лет. Война, о которой все говорили, казалась далекой угрозой, существующей лишь на словах, и, пока она не стала осязаемой, тревожиться было незачем.

Эрнест стоял на берегу озера, небольшой пароходик приближался, на авандеке он различил три человеческие фигуры, которые вырастали по мере приближения; двое были служащие судоходной компании, плотно сбитые, приземистые мужчины в униформе, все время переходившие с места на место. Еще один крепко держал канат, который он потом забросил на берег и, соскочив сам, закрепил.

Эрнест пришел встречать молодого официанта-новичка из Кёльна и двух девушек из Зумисвальда. Администратор отеля дал ему записку с их именами: Якоб Майер, а также Труди и Фанни Гербер, которые собирались работать прачками в отеле. Эрнест взглянул на часы. Пароход прибыл вовремя; когда он уткнулся в мостки на берегу, стрелки показывали половину пятого.

На палубе девушки молча жались друг к дружке, испуганно прячась за спиной Якоба, паренька из Германии, потом, как воспитанные девочки, назвали свои имена, но произнесли их так невнятно, что ничего нельзя было разобрать, — вероятно, они впервые путешествовали одни, а до тех пор, наверное, вообще нигде не бывали, кроме своей деревни. На них были поношенные платья и пожелтевшие от времени кружевные перчатки, никто их не надоумил, не сказал, что служащим не полагается носить такие перчатки. Должно быть, кто-то, наоборот, из лучших побуждений посоветовал непременно их надеть. Бог весть, где они их такие откопали, поди купили на барахолке.

Якоб уговорил девушек дать ему понести их багаж, и, когда он нагнулся за чемоданами, вынужденный при этом из-за своего роста немного присесть, он снизу взглянул на Эрнеста, прядь темных волос закрыла ему правый глаз, глаза были серые. Его взгляд был таким открытым и прямым, что Эрнесту пришлось выдержать его, он не отводил своего взгляда, Якоб тоже смотрел на него. Обе девушки боязливо ступили на мостки и сошли на берег, Якоб следовал за ними. Когда Эрнест ступил на узкие мостки, чтобы вынести с корабля оставшийся багаж, он прошел так близко от Якоба, что их тела почти соприкоснулись.

Его ощущения были однозначны, а потому опасны, однако ему удалось сосредоточиться на сиюминутных задачах. Оставив девушек, которые, не поднимая глаз, беспомощно стояли на берегу, он принялся переносить с палубы багаж Якоба, и, пока он был занят, не так незаметно было, что он дрожит. Эрнест сильно нервничал. Никогда еще он не встречал мужчину, который выглядел бы так независимо. Молодой человек из Германии двигался целенаправленно и свободно, как будто он уже давно решил непременно добиться в жизни успеха и затмить всех, кто бы ни встал на его пути, и в то же время он излучал какое-то благородное спокойствие. При всей своей решимости он никуда не спешил, он позволял окружающим хорошенько себя разглядеть и восхититься.

Итак, в последнее воскресенье мая 1935 года перед Эрнестом впервые предстал девятнадцатилетний Якоб Майер, в присутствии двух безмолвных девушек, которые за все полгода своего пребывания в гранд-отеле так и не разомкнули уст и, встречая Эрнеста, только молча кивали. Казалось, будто Труди и Фанни забыли языки на том берегу, в родной деревне.

Лишь когда все четверо высадились на берег, Якоб протянул Эрнесту руку и представился. «Якоб Майер», — скромно сказал он, и рукопожатие, последовавшее за этим формальным приветствием, казалось, говорило: вот и я, только ради тебя одного я сюда и приехал. Маленький уютный мирок, в котором Эрнест так беззаботно расположился, канул в небытие, когда на него легла тень Якоба Майера. В этот миг Эрнест навсегда — именно навсегда, это он знал точно! — вышел за пределы своего старого мира, без сопротивления и без сожаления. Он вступил в новый, неведомый мир: в то неведомое, о котором он, сам того не зная, страстно мечтал. Попав в тончайшие сети Якоба, он чувствовал себя в них надежнее, чем в том безбрежно широком море, в котором он до сих пор бездумно и бесцельно плыл. Нашлась вдруг рука, которая единым пожатием мгновенно все изменила, прохладной твердостью тонких, длинных пальцев, обхвативших пальцы Эрнеста.

Якоб так бесцеремонно его рассматривал, что, наверное, видел его насквозь. Неужели и впрямь раскусил? Обо всем, почти обо всем они позднее говорили, но только не об этом; есть такие вещи, о которых не говорят, и чем дольше они друг друга знали, тем больше набиралось такого, о чем они уже не говорили. В это мгновение Эрнест поклялся себе помогать молодому человеку, опекать его, как брата, выручать из всех неприятностей, защищать даже от смерти, хотя бы ценой собственной гибели. Мысли, которые посетили Эрнеста в этот миг, были так значительны, что не улетучились из его памяти за прошедшие тридцать лет. В Якобе он словно обрел сына, которого у него никогда не будет, чуткого брата, которого у него никогда не было, отца и мать, каких он хотел бы иметь, и еще многое, в чем он себе вообще не мог признаться.

Якоб откровенно рассказал ему, что это не только его первая работа в настоящем отеле, но и вообще первая настоящая работа, ему же всего девятнадцать. Он был единственным сыном у своей матери-вдовы и вырос в скромных условиях в Кёльне. Его отец погиб во Франции незадолго до окончания войны. От него остались фотографии и письма, которые мать ревностно оберегала, однако Якоб никогда не жалел о том, что рос без отца. До сих пор он немного где побывал, хотя все-таки побольше, чем обе девушки, которые сидели, тесно прижавшись друг к дружке. Они ни на что не смотрели, даже не поднимали глаз от башмаков, и, глядя на них, нельзя было даже понять, замечают ли они что-нибудь вокруг.

Хотя Якобу мало довелось повидать, он все же вырос в большом городе, и, как предполагал Эрнест, это наложило на него свой отпечаток. В Гисбахе он, вероятно, начнет с самой низшей ступеньки, однако Эрнест был убежден, что ничто не могло помешать его быстрому восхождению. Его талант был очевиден. Якоб вдруг ни с того ни с сего улыбнулся, хотя Эрнест ничего не сказал — это был надежнейший способ не нажить себе ненужных врагов.

Когда пароход неуклюже отчаливал, пускаясь в обратный путь, они уже погружали багаж на ближний ряд скамеек в фуникулере. Обе девушки сели на самой дальней скамейке и замерли там в неподвижности. Обе ужасно боялись, что один из молодых людей вздумает с ними заговорить, и со страху не поднимали глаз от сложенных на коленях рук и за весь путь до отеля ни разу не улыбнулись. Они не видели, куда едут, и не выглядывали наружу. Другое дело — Якоб, того интересовало все новое, непривычное. Он задавал вопросы, интересовался, когда была построена эта железная дорога, которая мало того, что вместе с соответствующей иллюстрацией значилась в энциклопедическом словаре Майера, но вдобавок еще и функционировала. «Еще в восемьсот семьдесят пятом», — ответил Эрнест, а когда в поле зрения Якоба показался гранд-отель, Эрнест уже вел рассказ о том, кто был создателем этого огромного здания («Гораций Эдуард Давине»), что в 1879-м строительство было завершено и с того времени здесь побывало много важных людей, графы, промышленники и крупные землевладельцы из всех стран Европы. Он перечислил все, о чем рассказывал каждому, однако говорит он тише, чем обычно. Говорить непринужденно ему не удавалось.

Якоб никогда еще не ездил на фуникулере, его интересовало, как часто он используется и не было ли на нем когда-нибудь несчастного случая, а поскольку Эрнест слышал все эти вопросы уже десятки раз, ему нетрудно было на них ответить, и он был счастлив оттого, что его об этом попросили, и доволен, что отвечает так гладко, потому что каждое слово из уст Якоба радовало его, и был не прочь, чтобы тот заметил, какое он испытывает счастье, глядя на него и видя его неподдельный, почти детский интерес: Якоб же за время этой поездки, длившейся не дольше шести или семи минут, сообщил ему, что впервые в своей жизни увидел горы не на картинках и что он рад своей новой работе, потому что все, чем он до сих пор занимался, — это сущая ерунда: он ходил в школу и, не окончив, бросил, и вообще он всю жизнь мечтал повидать мир. «И вот теперь наконец-то это исполнилось». — «Совсем как я, — сказал Эрнест. — И со мной было точно так же: хотел завоевать мир». Он нашел единомышленника.

3

Распределением спальных мест Эрнест, разумеется, не распоряжался. Случайно вышло так, что Якоб и Эрнест стали соседями по комнате. Служащие отеля спали либо по двое в крошечных каморках под самой крышей главного здания, либо в общих спальнях, которые находились в соседнем корпусе. Наутро после приезда Якоба будильник прозвенел ровно в шесть, и, едва они встали, Эрнест, который плохо выспался, начал объяснять своему новому сожителю его обязанности. Поначалу он должен будет выполнять самую простую работу, для которой не требовалось ни особенных способностей, ни ума, а лишь известная любовь к порядку и чистоплотность.

Было еще прохладно, когда Эрнест вручил Якобу метлу, чтобы подметать все без исключения террасы и ступеньки подъездов. На эту работу уйдет несколько часов, возможно все утро. Эрнест предупредил Якоба, чтобы тот работал без спешки, поскольку гости отеля, поднявшие глаза от завтрака или чтения либо вышедшие на балкон после сна, никоим образом не должны наблюдать зрелище нервной суетливости, когда все делается впопыхах. Ни в коем случае не должно возникать впечатление, что в гранд-отеле не хватает обслуживающего персонала, а потому все находятся в постоянной спешке. Эрнест объяснил Якобу «Настрой должен быть легким, веди себя так, будто времени у тебя с запасом. Работай не слишком быстро и не слишком медленно, движения делай размеренные, тогда гостям будет хорошо, и всегда помни: они не хотят, чтобы им здесь напоминали, что, помимо Гисбаха, есть еще и другой мир. Время от времени отрывайся от работы, и, если твой взгляд случайно упадет на какого-то гостя, не отводи глаза, улыбнись в ответ, кивни, но не смотри на него слишком долго, потому что этим ты можешь привести его в смущение. Никогда не будь заносчивым, всегда держись скромно. Высокомерие обслуживающего персонала — это верх неприличия».

В течение двух первых часов Эрнест два раза ходил посмотреть, как там Якоб; тот хорошо справлялся со своей работой. Около десяти Эрнест зашел за ним, чтобы позвать с собой. «Ты проголодался, правда же? В это время все обычно хотят есть». Якоб кивнул и, поставив метлу у стены, последовал за Эрнестом. Они вошли в отель через служебный вход и прошли сквозь кухню, где готовился завтрак. Там стоял дым коромыслом, зычный голос главного повара перекрывал все прочие шумы. Они влились в единый поток персонала, который устремлялся в сторону столовой, а некоторые уже шли им навстречу. Коридор был узким, и, чтобы в нем разойтись, приходилось прижиматься к стене, на которой местами проступала сырость.

В столовой они попили кофе и торопливо подкрепились тем, что гости не съели за завтраком: хлебом и рогаликами, маслом, джемом, ветчиной, сыром — всем, что было выставлено на двух длинных столах. Обед начинался только тогда, когда последние гости отеля покидали обеденный зал, нередко это случалось лишь после трех. Так что сейчас нужно было подзаправиться, потому что потом начинались часы самой напряженной работы.

Краткое время в столовой кипела лихорадочная суматоха, и она разительно отличалась от показного спокойствия, которое полагалось соблюдать в присутствии гостей. Эта суматоха повторялась каждое утро в одно и то же время — между десятью и половиной одиннадцатого.

Эрнест прошел вперед и обнаружил два свободных места. Они сели друг против друга за одним из двух деревянных столов, которые занимали почти все пространство. Столовая производила угрюмое впечатление, единственное окно, занавешенное пожелтевшей гардиной, было маленьким и грязным, оно казалось здесь совершенно бесполезным, а лавка, на которой они сидели, была без спинки.

Эрнест представил Якоба коллегам, которые сидели рядом, и тем, кто вновь приходил, после того как позавтракавшие вставали и поспешно удалялись, однако Якоб подумал, что никто наверняка не запомнил его имени, точно так же как и он не запомнил их. Слишком много народу сновало туда и сюда, слишком шумно было в столовой, и, поскольку имена звучали непривычно, он, скорее всего, не запомнил бы их даже при более благоприятной обстановке. Впрочем, у многих, невзирая на шум, был отсутствующий вид, словно они думали о своем, некоторые просто смотрели на Якоба, другие делали вид, будто не поняли, чего Эрнест от них хочет. Никогда Якоб не видел такого скопления иностранцев в одном месте, даже на главном железнодорожном вокзале в Кёльне. В то время как слева от него локоть к локтю сидел итальянец, за плечо его трогала рука серба, тогда как сам он кивал испанцу, а португалец, только что встав, уходил из-за стола. Все они торопились, и никто не смотрел ему в глаза.

Среди людей, которые в продолжение этого короткого перерыва на завтрак заходили в столовую, не было никого старше тридцати пяти лет, в основном им было от шестнадцати до двадцати пяти. Персонал постарше покидал свои рабочие места в это время лишь в исключительных случаях. Сейчас сюда приходили одни мужчины, горничные были в это время заняты уборкой комнат.

Хотя Эрнест видел, что на молодого немца тут обращают не больше внимания, чем на любого другого новичка, его все же переполняла гордость оттого, что он так по-свойски сидит рядом с Якобом. Хотя остальные явно не разделяли его восхищения, он все равно заглядывал им в глаза, стараясь уловить малейшие признаки зависти. Не обнаружив ничего, подумал, что дай им время получше приглядеться, и все поймут, как Якоб прекрасен, этого невозможно не заметить, по крайней мере, его самого безыскусная простота Якоба не оставила равнодушным. Другим, вероятно, знакомо чувство мужской дружбы, иное дело — то чувство, которое связывает его с этим юношей, и этого чувства они не знают. Он чуть было не бросился пожимать руку Якоба, но вовремя удержался. С одной стороны, он боялся, что его оттолкнут, с другой стороны, отлично знал, что на публике подобные жесты считаются неподобающими, хотя царящие в отеле законы не так строги, как за его пределами.

 

Эрнесту было в чем помочь новому другу. Он показывал ему, что должен знать официант, и, выступая наставником, мог за ним наблюдать, сперва незаметно, потом более неприкрыто. Казалось, он хотел забраться к нему внутрь, и вскоре ему стало все равно, заметит это Якоб или нет. Одно он знал твердо: он сделает из него идеального официанта.

Эрнест разъяснял ему правила поведения, он показывал, какими умениями должен обладать совершенный официант, и на это требуется много времени, он поправлял и ободрял его. Вскоре он заметил, что Якоб не имеет ничего против того, чтобы за ним наблюдали, когда он чистит или полирует обувь, раскладывает салфетки или скатерти, и не обижался на Эрнеста: казалось, он быстро сообразил, что Эрнест вовсе не стремится им помыкать, а только опекать и любоваться — любоваться, как картиной, опекать, как ребенка. Поведением Эрнеста двигало запретное влечение, однако Якоба взгляды, которые бросал на него Эрнест, по-видимому, не тяготили и не смущали, из чего Эрнест заключил, что Якобу были привычны восхищенные взгляды окружающих, — он, скорее, удивлялся, что на него устремлены не все взгляды. Эрнест не ревновал, напротив, он не возражал, чтобы другие глядели вместе с ним. Якоб имел право на то, чтобы им восхищались, любили его, разглядывали во все глаза. Его манера двигаться, разговаривать и одновременно думать о чем-то своем — все казалось Эрнесту верхом совершенства, оставалось только стать совершенным официантом; путь к идеалу был для Якоба открыт.

Уже спустя две недели, в течение которых Якоб — если перечислить лишь некоторые из его разнообразных занятий — попеременно выполнял обязанности посыльного, помощника садовника, мойщика машин, чистильщика обуви, носильщика; он, по инициативе Эрнеста, который договорился с месье Фламэном, старшим сомелье, был допущен прислуживать в обеденном зале, помогая официантам. Наконец-то работа, соответствующая его талантам! Тем самым он удостоился необычайного отличия, поскольку обычно новичкам разрешалось приблизиться к вкушающим пищу гостям лишь после того, как они несколько месяцев прослужат на самых низких работах. Эрнест оказал ему успешную протекцию, к чему Якоб и сам приложил руку, так как по вечерам перед сном он неоднократно упрашивал Эрнеста замолвить за него словечко перед Фламэном: он-де соскучился на улице и хочется быть ближе к гостям. Эрнесту ничего не оставалось, как обратиться к Фламэну, заверив того, что ему не придется пожалеть о данном согласии. Дарования Якоба проявились быстро.

Поначалу Якоб работал на заднем плане, в непосредственной близости от сервировочного стола, возле стены, где всегда было темновато. Здесь он выполнял всю подсобную работу, которую ему поручали месье Фламэн, Эрнест и другие официанты; каждый, чья должность была выше, имел право побеспокоить его в любой момент и по самому ничтожному поводу.

Исполняя то, что ему поручили, Якоб не оставлял без внимания и всех остальных: ни старшего сомелье месье Фламэна, ни гарсонов, ни тех, кто был выше его по рангу; положение каждого в иерархии служащих легче было определить по скорости их движений, чем по их одежде: чем быстрее они сновали между столами, тем более подчиненным было их положение. Однако важна здесь была любая должность. Чем более размеренно ступал тот или иной человек, тем важнее он был, и чем лучше он приспосабливался к привычкам гостей, тем доверительнее были его отношения с ними, причем любая доверительность должна была оставаться в рамках дозволенного. Наиболее доверительные отношения с гостями были, конечно, у господина доктора Эмиля Вагнера, директора отеля, который зачастую целыми днями не показывался, однако служащим следовало всегда быть начеку, поскольку тому, кто в момент его появления попадался на каком-нибудь промахе, приходилось испытать на себе всю тяжесть начальственного гнева. С господином доктором Эмилем Вагнером шутки были плохи, и не следовало рассчитывать на скорое прощение, поскольку он был злопамятен и мог в своем негодовании перейти все границы, разумеется, не при гостях.

Якоб восхищался, наблюдая, с какими изяществом и легкостью официанты обходили разнообразные препятствия на своем пути. Он не переставал удивляться тому, с какой ловкостью они, не сгибаясь, пересекали весь зал с полными подносами на плечах, успевая одним глазом посматривать на обслуживаемых ими гостей и следить за начальством, не будет ли от него какого-нибудь молчаливого знака. По словам Эрнеста, гости женского пола более всего отличались переменчивостью настроения. Они в считаные секунды отменяли принятые решения, с тем чтобы изъявить другие желания, которые могли вскоре после этого поменяться вновь. Высказывать какие-либо комментарии по поводу непостоянства решений совершенно неуместно, сказал Эрнест. Требования гостей после того, как они сами решились на что-то или не решились, могут быть встречены не иначе как с полным пониманием на лице — это такая же часть профессии, как чистые ногти и свежие носки.

Якоб занял низшее положение в иерархии служащих, разливал сельтерскую в тяжелые хрустальные графины, зажигал свечи для канделябров и газовых плит и протирал ножи, вилки и ложки. Тем временем он, пользуясь возможностью, изучал как с ближнего, так и с дальнего расстояния каждое движение, каждое выражение лица и каждый прием официантов и уже через несколько дней счел, что способен все делать так же, как они. Он так и сказал Эрнесту, что сгорает от нетерпения. Однако прошло еще какое-то время, прежде чем его допустили прислуживать гостям за столом.

На протяжении трех недель он выполнял вспомогательную работу в большом обеденном зале, в котором было около двадцати пяти столов различной величины. Не только месье Фламэн остался доволен его работой — и со стороны гостей также не было никаких жалоб. Без лишних слов он управлялся со всем хламом, который громоздили на сервировочный столик, не важно, шла речь об использованных салфетках, полных пепельницах, сломанных зубочистках, грязной посуде или использованных бокалах.

Однажды вечером ему выпала честь быть персонально представленным господину доктору Эмилю Вагнеру, который одарил его благосклонной улыбкой. Похлопав Якоба по плечу, директор сказал: «Молодец!» — и пошел дальше. После этого Якоб не видел его несколько дней, однако еще в тот же вечер узнал причину, почему директор, в отличие от его жены, так редко показывался в ресторане. Господин доктор Эмиль Вагнер страдал тяжелыми приступами меланхолии, и, когда случалось, что на него накатывала меланхолия, он часто, задернув шторы, на целый день закрывался в директорском кабинете, и никто не имел туда доступа, кроме его жены: там он спал не раздеваясь, не мылся и без уговоров даже не ел.

Якоб знал, что старший слуга только тогда имел право подавать голос, когда гости обращались к нему с вопросом, а поблизости не было более опытного официанта, который мог прийти на выручку гостю, если тот, например, спрашивал, где находится гардероб, подразумевая, разумеется, те удобства, которые находились за гардеробом, то есть туалет. Незнакомого с отелем гостя туда следовало проводить. Указать дорогу в туалет рукой или кивком головы, случись это на глазах у директора, означало бы дать повод для увольнения. А потому каждый заботился о соблюдении хороших манер, и это было естественно для каждого работающего в Гисбахе официанта, поскольку тот, кто был дурно воспитан, не устраивался на работу официантом, а шел в штукатуры или мясники.


Дата добавления: 2015-10-13; просмотров: 67 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: П О С Т А Н О В А від 11 лютого 2010 р. N 164 Київ 2 страница | П О С Т А Н О В А від 11 лютого 2010 р. N 164 Київ 3 страница | П О С Т А Н О В А від 11 лютого 2010 р. N 164 Київ 4 страница | П О С Т А Н О В А від 11 лютого 2010 р. N 164 Київ 5 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
КАК ВЫБРАТЬ ВРАЧА ДЛЯ РЕБЕНКА| П О С Т А Н О В А від 11 лютого 2010 р. N 164 Київ 1 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.036 сек.)