Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 8 страница. — Да-да Элизабет, – подхватила миссис Шобб, – А то я буду беспокоиться

Читайте также:
  1. Contents 1 страница
  2. Contents 10 страница
  3. Contents 11 страница
  4. Contents 12 страница
  5. Contents 13 страница
  6. Contents 14 страница
  7. Contents 15 страница

— Да-да Элизабет, – подхватила миссис Шобб, – А то я буду беспокоиться, как вы пойдете по городу одна в такую пору. Что мы будем делать, если с вами что-нибудь случится?

— Ну, что с нею может случиться? – презрительно сказал Джордж, всегда готовый отстаивать женскую эмансипацию. – У нее хватит ума не попасть под колеса, а если кто-нибудь на нее покусится, она крикнет полицейского.

 

— Ужасно грубый и невоспитанный молодой человек, – вздыхала миссис Шобб, пока Элизабет одевалась. – Но они теперь все такие. Мне кажется, они ничего не уважают, даже к женской чистоте у них нет никакого уважения. Просто не знаю, можно ли вас с ним отпустить, Элизабет.

— О, не беспокоитесь, И потом, он мне даже нравится. Он очень забавный. Я позову его к себе в студию на чашку чая.

— Эли-за-бет!!

Но Элизабет была уже у двери, где ждал Джордж. Гости все разошлись, кроме Апджона и Уолдо Тобба. Последний обрывок их беседы достиг ушей Джорджа:

— Я хочу сказать, понимаете ли, вы берете супрематизм, и я хочу сказать, понимаете ли, это уже кое-что…

И точно звон Большого Бена над спящим Лондоном, раздалось последнее Тоббово глубокомысленное, протяжное, изысканное:

О-о.

Этот ничем не примечательный вечер и ничем не примечательный разговор с Элизабет круто повернули жизнь Джорджа. Вечер этот, разоблачивший внутреннюю сущность его знакомцев и царящую в их компании скуку, укрепил нарастающее отвращение Джорджа ко всем этим высокоумным бандитам. Своекорыстие, правда, присуще всему свету, но все же оно кажется особенно отталкивающим в тех, кто, казалось бы, не должен до него опускаться.. конечно, почему бы хорошему художнику или писателю и не преуспеть — но как подумаешь, сколько интриг требуется в наши дни для успеха, поневоле отдашь предпочтение тому, кто не силой пробивает себе дорогу. Тщеславие не становится менее отвратительным от того, что для него есть какие-то основания, хотя непостижимо, чем тут гордиться, если печатаешь книги или выставляешь картины, – ведь в одной только Англии ежегодно выходит в свет две тысячи романов, а в Париже каждый год выставляют десятки тысяч полотен. Сплетни и пересуды остаются сплетнями и пересудами, даже если они и не лишены остроумия и жертвы их занимают более или менее видное место в том крохотном мирке, что получает — или высокомерно отказывается получать — газетные вырезки. Джордж полагал, что не так уж важно, которая талантливая леди сожительствует с тем или иным знаменитым джентльменом. Его это так мало интересовало, что он тотчас забывал большую часть услышанных сплетен, а то немногое, что помнил, не трудился кому-либо повторять. Когда вам расскажут, захлебываясь от удовольствия и поблескивая маслеными глазками, что некий ваш добрый знакомый удрал с любовницей художника Снукса, а знаменитый импресарио Покок отпраздновал рождение своего двадцать пятого незаконного ребенка, и вы ответите: «А какое это имеет значение?» — люди почему-то очень обижаются: еще бы это не имело значения! А на что им самозабвенное копанье в личной жизни великих людей? Она так же убога, как и жизнь первого встречного.

Во всяком случае, человек искусства — далеко не столь важная персона, как он сам воображает. Напрасно Бодлер уверял, будто человек может три дня прожить без пищи, но ни дня — без поэзии, это все вздор, пустая похвальба. Быть может, это справедливо для самого Бодлера, но уж никак не для всего человечества. В любой стране не так уж много найдется людей, интересующихся искусством, да и те по большей части ищут просто развлечения. Если бы всех художников и писателей какого-нибудь государства внезапно унесла чума египетская или обратил в прах ниспосланный свыше ангел мщения, большинство граждан даже не заметило бы потери, – разве что газеты подняли бы шумиху по этому поводу. А вот попробуй булочники забастовать недельки на две… Будь я миллионером, я, развлечения ради, платил бы всем гордым жрецам искусства пятьсот фунтов в год с условием, чтобы они замолчали. Авторское право на эту идею готов уступить всем желающим.

Наш юный друг был, разумеется, полон прекраснейших иллюзий, он верил, что искусство превыше всего и художник вознесен над прочими смертными на головокружительную высоту. Но были у него и два здравых соображения. Первое — что художник, как и всякий человек, должен делать свое дело возможно лучше и не поднимать при этом лишнего шуму; второе — что разбираться в искусстве и самому работать в какой-либо его области значит прежде всего совершенствовать свой ум, остроту восприятия, богатеть опытом, делать свою жизнь все ярче и полнее. Сплетнями, нелепым чванством и стремлением во что бы то ни стало сделать карьеру ничего этого не достигнешь. Поэтому он был совершенно прав, когда испытывал некоторое презрение к гостям мистера Шобба. Жизнь Руссо-Таможенника[172] бесконечно достойнее уважения, чем существование какого-нибудь модного портретиста, который рыщет в светском обществе, навязываясь высокопоставленным заказчикам.

В автобусе, который вез их от Холлэнд-парка к Тотнем Корт Роуд, Элизабет и Джордж продолжали рассуждать. Как и полагается неугомонной молодости, они были преисполнены здравого смысла. Совершенно ясно, сказал Джордж, что они далеко превзошли своих отцов и дедов, они твердо знают, как избежать прискорбных ошибок и нелепых промахов предыдущих поколений, и уж конечно их жизнь будет полна радости и глубокого смысла. Боюсь, что всякого, кто в двадцать лет не был во власти этих приятных заблуждений, по классификации Джорджа следует отнести к разряду жалких кретинов. Молодость несравненно ценнее, чем опыт, и уж конечно молодежь умнее искушенных и видавших виды стариков. Что может быть поразительней и трогательней доброты и снисхождения, с какими молодость смотрит на тупоумие старших. Ибо, – на этот счет можете не сомневаться, – даже величайшие умы с каждым годом тускнеют, и человек прекраснейшей души к сорока годам становится мерзок. Подумайте, сколько огня, блеска, вдохновения было в гениальном молодом генерале Бонапарте и каким выродившимся тупицей был император, с позором отступавший от Москвы. Народ, полагающийся на мнимую мудрость шестидесятилетних старцев, безнадежно выродился. Аттиле[173] было всего тридцать лет, когда он одержал победу над дряхлым Римом, – по крайней мере, ему следовало быть не старше.

Элизабет и Джордж были очень молоды, а значит — в высшей степени умны. Наверно, самой полной, самой напряженной жизнью всякий мужчина и всякая женщина живут в начальную пору своей первой настоящей любви, особенно если любовь эту не уродуют бредовые общественные и религиозные предрассудки, унаследованные от трусливых и завистливых стариков, и она не отравлена браком.

Они вышли из душной, прокуренной комнаты на широкую улицу, ведущую к станции метрополитена на Нотинг-Хилл. Дул теплый, влажный юго-западный ветер — благодатный вестник Весны. Едкой, пронизывающей зимней сырости как не бывало, и обоим чудился в воздухе слабый солоноватый привкус южных морей и запах свежевспаханного поля.

— Завтра будет дождь, – сказал Джордж, невольно поднимая глаза, хотя ни неба, ни облаков не разглядеть было за ярким светом уличных фонарей. – Наконец-то весна! Скоро уже крокусы отцветут. Непременно пойду погляжу на цветы в Хэмптон-Корте[174]. Пойдемте?

— Я бы с радостью, но ведь там, наверно, полно гуляющих?

— Смотря в какое время. Рано утром я бродил в парке со всем один, прямо как Карл Первый в те времена, когда Королевский сад действительно принадлежал только королю. Вообще я бы не прочь пожить в летнем домике короля Вильгельма[175].

— Я больше люблю те края, где все проще и суровее — Хемпшир люблю, Экзмурские холмы — большие, круглые, нелюдимые. И люблю море у Корнуэла[176], там такие огромные прозрачные валы разбиваются о скалы.

— Корнуэла я не знаю, а меловые холмы, что за Сторингтоном, люблю и дважды обошел Экзмур. Но сейчас меня что-то бесит вся эта сельская тишина, так называемая «природа». Боготворить природу — все равно что боготворить самого себя, как Нарцисс — глядеться в зеркало природы и любоваться собою. Эти поклонники природы чудовищные эгоисты! Все просторы и красоты, видите ли, должны принадлежать им одним, и они возмущаются и ахают, что батракам с фермы тоже понадобились вполне современные бакалейные лавки и ватерклозеты. Им угодно, чтобы деревня вечно пребывала в невежестве, они любуются живописными развалинами и воображают, что упадок — это и есть красота!

— Ну, этих любителей опрощения я тоже терпеть не могу. Мы в детстве проводили каникулы на побережье, и там неподалеку была такая колония…

— А у вас есть братья и сестры?

— Сестра и два брата. А у вас разве нет?

— Вообще-то есть, но я о них никогда не думаю. Родственники ужасный народ. Они не вносят в вашу жизнь ничего хорошего и считают, что это дает им право вечно вмешиваться в ваши дела. И еще нахально требуют, чтобы вы их любили, – кровь, видите ли, не вода. Может, она и не вода, но барахтаться в крови для меня вовсе не удовольствие. Ненавижу пословицы, а вы? Всякое тиранство и всякую бессмыслицу и вздор можно подкрепить какой-нибудь пословицей — опереться на коллективную глупость веков, вы это замечали? Да, но я вас перебил, простите, ради бога. Я все болтаю, болтаю, а вам не даю словечка вставить.

— Нет, нет, мне очень интересно. Вы говорите такие занятные вещи.

— Не занятные, а только разумные. Но вы не давайте мне болтать без умолку. Понимаете, почти все люди действуют на меня угнетающе, и я не высказываю своих мыслей вслух. Так что обычно я просто молчу, но уж когда мне попадется сочувственно настроенная жертва… впрочем, вы уже на горьком опыте убедились, что я могу заговорить человека насмерть. Вот, опять меня заносит! Так что же вы хотели сказать про этих опрощенцев?

— Опрощенцы?.. Ах да… там была такая компания, они бежали от ужасов века машин… ну, знаете, обычная публика, артистические натуры, поклонники Рескина и Уильяма Морриса…

— Ручные ткацкие станки, вегетарианство, длинные платья с вышивкой и брюки из шерсти домашней выделки с Гебридских островов? Видал я таких. Все они начитались «Вестей ниоткуда»[177]. Вот уж проповедь, которая не ведет никуда!

— Да, правда. Предполагалось, что они будут жить очень просто, часть дня заниматься физическим трудом, а остальное время — искусством, разными ремеслами и литературой. И они должны были показать всему свету, что такое идеальная община. Они собирали крестьянских девушек и заставляли их водить хороводы вокруг Майского дерева. А парни стояли в сторонке и насмехались.

— И чем все это кончилось?

— Да что ж, те, у кого не было средств, стали очень нуждаться и все время занимали деньги у двух или трех состоятельных членов общины. Произведения искусств и ремесел не находили покупателей, земля почти ничего не давала. Потом как-то так вышло, что община разбилась на группы, пошли вражда, скандалы, сплетни, каждая клика уверяла, что другие своим эгоизмом губят все дело. Потом жена одного богатого члена общины сбежала с другим опрощенцем, и остальные богатые страшно возмутились и тоже уехали, и община распалась. Вся деревня радовалась, когда эти опрощенцы уехали. Фермеров и местную аристократию бесило, что они вели с батраками разговоры о социализме и идеальном государстве. А жен батраков бесило, что опрощенки старались украсить их жизнь и навязывали им «художественную» обстановку для их домишек…

Стоя у входа в метрополитен, они так увлеклись разговором, что пропустили уже два автобуса. Подошел третий. Джордж схватил Элизабет за руку.

— Скорей, вот наш автобус. Идемте наверх.

Империал был пуст, лишь на задней скамейке ворковала какая-то парочка. Джордж и Элизабет с гордым видом прошли вперед.

— Очень скучно смотреть на чужие романы, – изрек Джордж.

— Да, очень.

— Это выглядит так примитивно и унизительно.

— А почему унизительно?

— Ну, потому что…

— Попрошу взять билеты!

Автобус неуклюже подпрыгнул и рванулся вперед, но кондуктор ловко удержал равновесие, прислонясь к передней стенке. Джордж рылся в кармане в поисках мелочи.

— Я сама за себя заплачу. – И Элизабет протянула шестипенсовик.

— Нет, нет! Знаете что, я вас довезу до Тотнем Корт Роуд, а оттуда до Хэмпстеда заплатите вы.

— Ну, хорошо.

Расчеты с кондуктором нарушили ритм беседы. Теперь они молчали. Автобус шумно катил по неровной, блестящей, черной от гудрона мостовой; справа тянулась таинственная тьма Кенсингтонского парка, слева — не менее таинственные Бейзуотерские меблированные комнаты. Там, куда падал свет уличных фонарей, трава за садовой оградой казалась неестественно яркой, словно кто-то плеснул из ведра ядовито-зеленой краски. Медлительно и загадочно раскачивались на ветру вековые деревья, точно дикари в первобытной пляске. Впереди на низко бегущих облаках дрожали багровые отблески огней Оксфорд-стрит, предвещая недоброе. Серое чудище — Скука-воскресного-Лондона — исчезло. Джордж снял шляпу, ветер ерошил ему волосы. И он и Элизабет разрумянились от влажной свежести ветра. Автобус замедлил ход, приближаясь к Ланкастер-Гейт.

— Вы в самом деле не любите прерафаэлитов? – спросила Элизабет.

— Прежде любил. Года три назад я прямо с ума сходил от Росетти, Берн-Джонса и Морриса. А теперь не выношу их всех. Броунинга[178] и Суинберна я еще могу читать: Броунинг чувствует жизнь, а Суинберн захватывает своим ораторским пылом. Но я провел три месяца в Париже и помешался на новой живописи. Вы знаете Аполлинера?

— Нет, а кто это?

— Польский еврей, автор неплохих стихов, и потом он очень забавно рисует словами, он называет эти картинки — калиграммы. Живет он тем, что пишет и издает разные непристойные книжки, и он ярый защитник новых художников — знаете, Пикассо, Брак, Леже, Пикабиа.

— Это кубисты?

— Да.

— Знаю только понаслышке. Мне не приходилось видеть их картины. Я думала, они просто дикари и шарлатаны.

— Подождите лет десять, тогда увидим, посмеете ли вы назвать Пикассо шарлатаном! Но разве вы не бывали в Париже?

— Была в прошлом году, в сентябре.

— Как странно, значит, мы были там в одно время! Жалко, что мы тогда не встретились.

— А мне было так скучно! Я ездила с папой и мамой, и все вокруг только о том и говорили, что скоро будет война с Германией. Один папин знакомый служит в Адмиралтействе, и он сказал папе по секрету, что этого не миновать.

— Экая чепуха! – взорвался Джордж. – Чепуха и бред! Вы не читали «Великое заблуждение» Нормана Энджела[179]? Он очень убедительно доказывает, что война наносит победителю почти такой же ущерб, как и побежденному. И он говорит, что в наше время система международной торговли и финансов крайне сложна и разветвлена, и поэтому война просто не сможет длиться больше нескольких недель, она прекратится сама собой, потому что все государства будут разорены. Если хотите, я дам вам эту книгу, почитайте.

— Я в этих вещах ничего не понимаю, но папин приятель говорил, что правительство очень озабочено создавшимся положением.

— Ни за что не поверю. Какой вздор! Чтобы в двадцатом веке народы Европы стали воевать друг с другом? Немыслимо! Мы для этого слишком цивилизованны. Со времен франко-прусской войны прошло больше сорока лет…

— Но ведь была еще русско-японская война, и войны на Балканах…

— Да, но это совсем другое дело. Ни за что не поверю, чтобы какое-нибудь большое европейское государство начало войну против другого. Конечно, всюду есть свои шовинисты, юнкеры и джингоисты, но кто же на них обращает внимание? Люди не хотят войны.

— Ну, не знаю, просто я слышала, как адмирал Партингтон говорил папе, что наш флот могуч и силен, как никогда. И он говорил, что у немцев огромная и очень сильная армия, и французы так напуганы, что продлили срок воинской повинности до трех лет. И он сказал — вот откроют опять Кильский канал, тогда берегитесь.

— Фу ты, бог ты мой, да неужели вы верите всему, что говорит какой-то нудный адмирал? Они на это мастера — пугать людей войной, иначе как же им выкачивать из страны деньги и строить свои нелепые дредноуты. Минувшим летом я познакомился с одним офицером береговой охраны; он изрядно выпил и признался, что у него есть при себе запечатанный приказ на случай войны. А я ему сказал, что, по-моему, ему не придется взломать эту печать до Страшного суда.

— А он что ответил?

— Покачал головой и спросил еще виски.

— Ну, это их дело. Нас это не касается.

— Да, к счастью, это нас не касается и не может коснуться.

Теперь они катили по Оксфорд-стрит мимо наглухо закрытых ставнями витрин магазинов. На тротуарах было еще немало прохожих, но экипажи почти уже исчезли и опустевшие мостовые были особенно гулки. Когда автобус огибал магазин Селфриджа, изогнутая линия огней посреди улицы показалась Джорджу и Элизабет развернувшимся сверкающим ожерельем из ярких бусин. Выехали на Оксфорд-Серкус, и впереди открылась нескончаемая старая Риджент-стрит — два ряда светло-коричневых домов эпохи Регентства, среди которых резко выделялся недавно выстроенный у площади Куодрент отель Пикадилли.

— Как это на нас похоже, – сказал Джордж. – Мы пытаемся строить город по единому плану — и как ни скучен Джон Нэш[180], в его замысле есть, по крайней мере, простота и достоинство, – а потом берем и уродуем Куодрент вот таким безобразным мнимосовременным отелем.

— А мне казалось, вы — за все новое в искусстве.

— Да, но зачем же портить искусство прошлого, если этого можно избежать. И потом, я вовсе не считаю новой архитектурой такую вот подделку под дворцы Ренессанса. Живой новой архитектурой может похвастать только один народ — американцы, да и то они сами этого не понимают.

— Но их небоскребы ужасны!

— Согласен, зато они оригинальны. Недавно я видел фотографии Нью-Йорка со стороны гавани — по-моему, это красивейший город в мире, что-то вроде огромной фантастической Венеции. Я бы хотел съездить в Нью-Йорк, а вы?

— Нет, я бы хотела поехать в Париж и жить в настоящем студенческом квартале, и еще мне хочется в Италию и в Испанию.

 

Автобус остановился в конце Тотнем Корт Роуд. Они вышли, пересекли улицу и стали ждать хэмпстедского автобуса.

— Послушайте, – сказала Элизабет, – зачем вам ехать в такую даль? Я привыкла обходиться без провожатых. Ничего со мной не случится.

— Ну, конечно, что может случиться. Просто мне ужасно хочется вас проводить. Я надеюсь, мы будем часто видеться, а мы еще не уговорились, где и когда встретимся.

— Но ведь обратного автобуса не будет.

— Пойду пешком. Я люблю пройтись. Отличное противоядие от духоты и всех глупостей, которых я наслушался у Шобба. А вот и автобус. Идемте.

Они поднялись наверх и опять уселись на передней скамье. Расплачиваясь с кондуктором, Элизабет сняла с правой руки перчатку, а когда он отошел, Джордж ласково и несмело накрыл ее руку своей. Она не отняла руки. Соединенные этим пьянящим и опасным прикосновением, они на время умолкли. Крепкая холодная мужская рука нежно сжимала тонкие, еще теплые от перчатки пальцы Элизабет. В обоих поднимался восторг тайного, пробуждаемого Кипридой желания, но им просто казалось, что в них растут жизненные силы. Первый шаг по дороге наслаждений — как он отраден! Но куда она ведет? К неугасимым кострам вечного рабства или к выжженным мертвым пустыням равнодушия? Ни Джордж, ни Элизабет не думали о будущем. Да и стоит ли задумываться? У молодости, по крайней мере, хватает ума жить мгновеньем.

Неуклюжий автобус тяжело катил по северным кварталам Лондона, а впереди, запряженная голубками, неслась серебряная колесница божественной дочери города Пафоса. Сладостна улыбка Киприды, но и насмешлива и пугающе загадочна, подобно неизменной улыбке Аполлона Вейанского[181].

Как всякий тонко чувствующий человек с живым воображением, Джордж отнюдь не был, что называется, предприимчив в делах любви. В нем слишком сильна была мужская скромность, врожденное целомудрие, несравненно более властное и подлинное, чем та скромность, к какой с детства приучают женщину, – это кокетливое бегство нимфы, бросающей преследователю румяное яблоко, чтобы он не отказался от погони. Странно, но, быть может, естественно, что наибольшим успехом у женщин пользуются как раз те мужчины, которые сильней всего их презирают. Должно быть, женщины втайне очень склонны к мазохизму во всех его видах — от примитивной способности с удовольствием сносить побои и до утонченного наслажденья муками ревности. Как ужасна, если вдуматься, страсть женщин к военным! Рождать детей от того, кто убивал, – брр! В мире пролито слишком много крови, от нее тошнит. Дайте мне цибета[182]

И снова у них начался разговор — оживленный, взволнованный, более задушевный, чем прежде. Еще не доехав до величавых зданий Кемден Тауна, они начали называть друг друга просто по имени. К тому времени, как автобус проезжал Морнингтон Креснт, они признались вслух, что ужасно нравятся друг другу и обоим хочется встречаться почаще. Взволнованный разговор их был бессвязен, они то и дело перескакивали с одного на другое, стараясь высказать хоть малую долю всего, что рвалось наружу, и щедро растрачивая душевный пыл. Они смеялись беззаботно-счастливым смехом. Джордж тихонько взял Элизабет под руку и сжал ее пальцы, на сей раз с откровенной пылкостью влюбленного. Казалось, оба вдруг чудесным образом расцвели — и над головами у них качаются и сверкают всеми красками целые гроздья цветов. Самый воздух вокруг них был по-особенному напоен жизнью — чистый кислород желания, такой легкий и такой плотный, что сквозь него не могло пробиться серое чудище — Скука-воскресного-Лондона.

— Правда, странно, – воскликнул Джордж с глуповатым самодовольством влюбленного. – Мы только сегодня познакомились, а у меня такое чувство, будто я знаю вас всю жизнь!

— У меня тоже.

Он молча, благодарно стиснул ее пальцы, внезапно охваченный смущением, даже робостью; не скоро он осмелился вновь заговорить.

— Давайте будем встречаться почаще. Походим по картинным галереям, в Куинс Холл[183] пойдем, в Хэмптон, в Окшот[184]. Я вам буду доставать билеты на выставки новой живописи. Слыхали вы о Содружестве художников?

— Да, я в нем состою.

— Вы? Как же вы мне раньше не сказали, что и вы художница!

— Ну, я очень плохая художница… и потом, вы меня не спрашивали.

— Не в бровь, а в глаз! Вот что получается, когда бываешь слишком занят собой! Простите меня.

— Непременно приходите ко мне как-нибудь в студию, я напою вас чаем и покажу мои… мои, с позволения сказать, картины. Но только не будьте слишком строгим критиком. Когда вы можете прийти?

— Когда вам угодно. Хоть завтра.

Элизабет расхохоталась.

— Ох, какой вы скорый! Удобно вам в пятницу?

— Так долго? До пятницы еще сто лет ждать!

— Ну, тогда в четверг.

— Ладно, а в котором часу?

— Часа в четыре.

 

Элизабет, вероятно, не знала Стендалевой остроумной теории кристаллизации,[185] но бессознательно действовала в полном согласии с нею. Три дня и четыре ночи — самый правильный срок. Назначить свиданье на завтра было бы слишком рано: кристаллы еще не успеют сложиться. А через неделю — это уже слишком долго, они, пожалуй, начнут распадаться. До чего хитроумны женщины! Надо признать, что без этого им и в самом деле не обойтись.

Джордж проводил Элизабет до пансиона, где она жила, и записал адрес ее студии. Она повернула ключ в замке и протянула руку.

— Значит, до четверга. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

С минуту Джордж не выпускал ее руки, потом застенчиво, неловко поднес к губам и поцеловал. И теперь уже испугалась Элизабет — поспешно отворила дверь и скрылась, в последний раз бросив ему: «До свиданья, спокойной ночи!»

Джордж в нерешительности постоял на крыльце. Им овладело отчаяние: кажется, он ее оскорбил!

А за дверью Элизабет в волнении повторяла про себя: «Он поцеловал мне руку, поцеловал мне руку! Он влюблен в меня, влюблен!»

Внезапный испуг и бегство были искуснейшим маневром любовной стратегии: они оставили Джорджа во власти сомнений, надежда и страх перемешались в его душе, а это очень помогает процессу кристаллизации.

 

Джордж возвращался на Грик-стрит пешком, и в нем бушевали самые противоречивые мысли и чувства. Он выбрал дорогу через Фиц-Джон авеню и Сент-Джонский парк. Все те же одолевающие всякого влюбленного вопросы — обиделась она или не обиделась? Полюбит или не полюбит? – вились и кружились в его мозгу, и мысль, отвлекшись на миг, опять и опять возвращалась к главному. До чего смешно самомнение Апджона, и этот вечер у Шобба, никогда больше не стану ходить на их дурацкие сборища, Бобб просто злющий нахал, как изящна у нее линия от уха к подбородку и шее, хорошо бы написать ее портрет, в этой завтрашней статье надо бы как можно яснее растолковать, чего же добивается новая живопись. Неужели ее и в самом деле оскорбило, что я поцеловал ей руку, надо подумать о статье, начну-ка я с объяснения того, что нельзя выразить средствами изобразительного искусства, да, именно так, к четвергу непременно куплю новый галстук, этот совсем истрепался.

И так далее, опять и опять, без конца.

 

Неподалеку от станции Малборо-роуд он остановился под газовым фонарем, попробовал написать первые в своей жизни стихи и с удивлением обнаружил, что это совсем не так легко и что выходит у него совершенная чепуха. Из-за угла вышел полицейский и подозрительно покосился на него. Джордж зашагал дальше. Немного погодя он стал напевать: «Оставь мне жизнь…»[186], но оборвал на полуслове: срочно понадобилось записать на клочке бумаги кое-какие мысли для будущего труда об анализе художественной формы. Потом зашагал дальше — стремительно, озабоченно, не замечая усталости. Готовясь пересечь Оксфорд-стрит, он вдруг остановился и стиснул руки. Господи, какой я болван! Поцеловал ей руку в первую же встречу, она подумает, что я всем девушкам целую руки, и больше не захочет со мной говорить. Эх, ладно, что сделано, то сделано. Хотел бы я поцеловать ее в губы. Не забыть в четверг сказать ей про выставку и Лестерской галерее…

В ту ночь он долго лежал с открытыми глазами, не в силах уснуть, любовь к жизни переполняла его. Сколько всего предстоит увидеть, испытать, совершить, как много можно сделать и узнать! Как чудесно всюду бывать и все видеть вместе с Элизабет! Конечно, забавно будет съездить в Нью-Йорк, но, пожалуй, сперва надо повидать Старый свет. Она что-то говорила про Париж и Испанию. Можно поехать вдвоем. Денег мало, вот проклятье. Ну, не беда, если чего-нибудь очень хочешь — непременно добьешься. Видно, я в нее влюблен? Вот блаженство будет целовать ее, и коснуться ее груди, и… Ребенка, конечно, заводить нельзя, это был бы ужас. Надо разузнать. Хорошо бы нам поехать в Париж, в Люксембургском парке в эту пору все зеленеет…

В ночной тиши где-то капала вода, упрямо вызванивала свою песенку. Снаружи долетали пронзительные свистки паровозов, такие далекие, что казались они чистой серебряной музыкой, и томили, и звали куда-то: «Поют, поют чуть слышно рожки в стране волшебной»[187]. Где он это вычитал? Ах да, Стивенсон. Забавно, братья Конингтон считали Стивенсона хорошим писателем…

Доброй ночи, Элизабет, доброй ночи, милая, милая Элизабет, доброй ночи…

У нас перед глазами достойные сожаления примеры: Джордж Огест и Изабелла, папа и мама Хартли, дражайшая матушка и добрейший папаша — воплощение сексуальной неудачливости.

Умнее ли мы, чем наши предки? Что за тема для британской прессы или для этих трех мушкетеров с их дешевой дурацкой славой, завоеванной в избитых спорах по истрепанным поводам, – для Шоу, Честертона и Беллока![188] Шоу — да, перед этим пуританским Бомарше можно почтительно снять шляпу, но остальные! К богине Скуке, воспетой Александром Попом[189], возносятся стоны бриттов. Кто избавит нас от римско-католической тоски?

 

Задачу можно сформулировать так:

обозначим через Икс брак дражайшей матушки и добрейшего папаши, иначе говоря — типичную супружескую пару семидесятых — восьмидесятых годов;

обозначим через Игрек брак Джорджа Огеста и Изабеллы, иначе говоря — типичную супружескую пару девяностых — девятисотых годов;

а затем через Зет обозначим Элизабет и Джорджа, иначе говоря — типичную жизнерадостную молодую чету эпохи короля Георга и мировой войны;

требуется доказать, равно ли Зет Иксу или Игреку или, может быть, больше или меньше одной или обеих этих величин.

Веселенькая задача, которую никак не решишь математически: уж очень в ней много неизвестных.

Я, естественно, отдаю предпочтение Зет, потому что и сам принадлежу к тому же поколению, но что думает об этом молодежь — единственный авторитетный судья? Ведь в конце концов — будем говорить начистоту — добрейший папаша мирно испустил дух в собственной постели; Джордж Огест был убит при исполнении обязанностей верующего — случай весьма прискорбный, но все же именно несчастный случай; а Джордж, если вы согласитесь с моим истолкованием фактов, в сущности, двадцати шести лет от роду покончил самоубийством.

Правда, ни добрейшему папаше, ни Джорджу Огесту не пришлось участвовать в мировой войне…

Задача, как видите, почти неразрешимая — без сомнения потому, что вопрос поставлен неправильно. Попробуем выразить то же самое по-другому.

 

Разве мы не можем, не мудрствуя лукаво, предположить, что хорошую жизнь прожила та чета, которая жила счастливо?


Дата добавления: 2015-09-03; просмотров: 77 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Ричард Олдингтон. Смерть героя. | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 2 страница | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 3 страница | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 4 страница | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 5 страница | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 6 страница | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 10 страница | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 11 страница | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 12 страница | ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 13 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 7 страница| ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 9 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)