Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Земля и небо Петра гамалея

Читайте также:
  1. Fortuna» – ботик Петра I на Переяславском озере
  2. I. Земля и Сверхправители 1 страница
  3. I. Земля и Сверхправители 2 страница
  4. I. Земля и Сверхправители 2 страница
  5. I. Земля и Сверхправители 3 страница
  6. I. Земля и Сверхправители 3 страница
  7. I. Земля и Сверхправители 4 страница

 

Весь сентябрь и первую половину октября старик Гамалей «работал, как зверь». Он как‑то перестал даже на некоторое время интересоваться Вовочкой. Обо всем остальном в мире – нечего и говорить. Этому были важные причины.

Профессор Гамалей почувствовал себя ограбленным. Оказывается, «эти» там на Западе были уверены, что прошлогоднюю Новую в созвездии Орла открыл некий Лейден в Утрехте шестого июня. Ерунда! Ее открыл еще четвертого числа он, Петр Гамалей, в Пулкове! На два дня раньше! Он не мог оповестить об этом тогда же весь мир, но теперь он им это докажет! А раз так, заодно он докажет им и другое. Многое другое!

Настроившись на полемический лад, Петр Аполлонович рванулся в бой заодно и по совсем иному поводу. Он вдруг решился опубликовать давно созревшую в его голове совершенно новую теорию возгорания новых звезд… Считают, что это – следствие каких‑то грандиозных столкновений двух небесных тел. Результат прорыва звезд сквозь метеорное облако. Чушь! Дело внутри самих звезд! Да, да, внутри. В особых состояниях внутреннего равновесия, которые характеризуют звезду.

С этого началось. Но его горячность поддержало еще особое обстоятельство.

Иностранные журналы в панихидных тонах писали о «закате» русской науки, о «катастрофе», вызванной в ней большевиками. Русская наука, по их словам, сброшена со счетов. Впрочем, замечали они, были ли в России и раньше ученые? Была ли своя наука? Это не жрецы науки. Это талантливые полузнайки, мечтатели. Рассчитывать на них впредь не приходится. Они увлечены тайфуном гражданской войны. Они оставили свои лаборатории, комиссарствуют у большевиков, как Тимирязев, или служат министрами у белых, как Бернацкий… Они потеряны для науки.

«Ах так? – щурился, читая эти строки, Петр Гамалей. – Ах, вот как? Вы полагаете? Ну‑с, ну‑с, посмотрим‑с!.. Посмотрим, посмотрим, «друзья»…

Старая обида и желчь проснулись в нем. Сто тысяч раз он уже видел это, возмущался этим, разговаривая с «западными коллегами». В их работах, в их журналах, в их энциклопедиях он постоянно наталкивался на одно явление. Поищите там указания на Менделеева. Поинтересуйтесь, много ли говорят о Бредихине. Нуль! Ничего‑с! Простите, это свидетельствует о невежестве, но не о нашем, русском, а о вашем, западном. Да‑с!

Петр Аполлонович Гамалей редко утруждал себя размышлениями на такие философские темы, как «патриотизм», «любовь к родине» и тому подобное. Он вполне удовлетворялся тем, что просто и без затей, не рассуждая, любил свою страну, как умел.

Если патриотами именовали себя те, кто всех кавказцев презрительно обзывали «армяшками», болгар и сербов – «братушками», а прибалтийские народности – «чухнами», то Петр Гамалей не имел чести принадлежать к господам «патриотам».

Если любить родину означало восхвалять все, совершающееся в пределах империи царя, распевать на церковном «крылосе» (так Петр Аполлонович по старинке именовал «клирос»), пить чай с блюдца и мазать квасом волосы, – в таком роде любовь к родине была не свойственна ему. Людей, «мажущих волосы квасом», он лично ни разу не встречал в жизни, не очень ясно представлял себе, кто это может делать и зачем, но относился к этому занятию с чрезвычайным пренебрежением.

Зато, едва речь заходила о русской науке, о работах наших великих ученых, о смелости и новизне гипотез, созданных ими, он тотчас же, к великому раздражению Валерии Карловны, становился воинствующим русофилом.

Воздавая должное Кеплеру и Ньютону, Леверрье и Ловеллу, он требовал неменьшего почтения к именам Ломоносова, Лобачевского, Бредихина, Струве и сотен других… «Европейская» самонадеянность некоторых западных светил, их полное невежество относительно всего, происходящего в «азиатских странах вроде России», мгновенно доводили его до белого каления.

– Оставьте, милочка моя! – сердито огрызался он. – Знаю не хуже вас! Имею удовольствие пробегать их замечательные справочники! «Мишель Кутузофф, русский женераль, разбитый под Москвой пар Наполеон‑ле‑гран. Иван Четвертый – русский царь, прозванный «Васильевичем» за свою жестокость!» Наслаждался! Сыт по горло! Мне как‑никак в голову не придет написать, что Наполеон прозван Бонапартом за малый рост… Мы знаем ихних знаменитостей, так и они пусть благоволят знать наших…

Теперь, услыхав, какую панихиду по русской науке внезапно запели ее заграничные «друзья», астроном Гамалей, естественно, вскипел.

Он не мог, как бывало, ex cathedra[46], высказывать ареопагу этих чванливых посредственностей все то, что о них думает. Тем более было у него оснований показать им, что подлинного ученого никто и ничто не может сбить с верного пути. Посмотрим, посмотрим, господа хорошие! Docti viri et doctissimi[47]. Увидим!..

Он ворочался теперь в своем кабинете, как небольшой, тощий, но злой зимний медведь в берлоге. На столе у него слоем наросла пыль, накопились груды бумаг, сложились горы пленочных негативов. Он перестал выходить к обеду – Дмитрий носил тарелки к нему. Он окончательно запретил передавать ему газеты.

Не желал он разговаривать и с людьми. Только вечером, ежедневно в свои часы он выходил, насупив брови, на улицу, размахивал руками, подпрыгивал, бормоча, бродил по дорожкам парка, выбирался на поле к тригонометрическому знаку, на обратном пути заходил посмотреть, как спит мальчишка, и снова нырял в свой кабинет.

Но 12 октября вечером Дмитрий Лепечев, принесший «хозяину» чай из листьев яблони с сахарином, безмолвно (так было заведено) прислонил к стакану сложенную вдвое записку. Рукой госпожи Трейфельд на ней было написано: «Прочтите тотчас же!..»

Старик Гамалей значительно надул щеки.

– Волнуется, – коротко сказал Лепечев. – Беда. Паника! Собирается завтра в Питер ехать..

Петр Аполлонович развернул бумажку.

«Только что был у меня Николя, – стояло в ней, – рвался видеть вас, но я не разрешила. Очень тревожные вести. Генерал Юденич прорвал фронт красных где‑то под Ямбургом, на этот раз с гораздо более крупными силами. В штабе считают положение безнадежным. Белые подвигаются с необыкновенной быстротой. Сегодня утром они были уже в Волосове и Казькове, где жили Бехтеревы на даче. Буквально через два‑три дня они будут у нас. В этом не было бы ничего страшного (Николя говорит, что Петербург будет несомненно рано или поздно сдан), если бы не намерение большевиков защищаться до последнего. В городе – бог знает что. На улицах будут рыть окопы, а главные позиции пройдут, наверное, тут, потому что здесь последние перед Петербургом горы. Он говорит: надо во что бы то ни стало сейчас же уезжать в город, за Неву, на Петроградскую. Белые нам, конечно, ничего не сделают, но красные поставят пушки здесь в саду и будут наблюдать с башен, я уверена. И тогда Юденичу, безусловно, придется итти на все. Я очень прошу вас отнестись к этому серьезно. Глазенапы уже уехали. Не знаю, услышали они что‑нибудь или это случайно, но это – так. Нам тоже надо уезжать завтра же, иначе будет поздно…»

Профессор Гамалей поднял глаза на старика‑служителя. Он пожевал губами. Белые усы его поднялись к самому носу. Потом, взяв ручку, он небрежно набросал на письме нечто вроде резолюции. «Половина вранья и паники. Обсерватории никто не тронет. Т а м в сто раз опаснее. Хотите – поезжайте. Я и Вовка здесь».

– Отдайте ей, – сказал он. – Пусть едет… Чушь!

Но вечером пришедший стелить постель на диванчике Дмитрий принес вторую записку. Валерия Карловна вышла из себя.

«Я знаю, что вы упрямы, – писала она, – но все имеет пределы. Я велела укладывать и свои и ваши вещи. Мы выедем завтра в 12».

Затылок старого профессора покраснел, как и его большие старческие уши, и морщинистая шея, и крупный нос.

– Скажите ей, – вдруг взвизгнул он, – что я никому не позволил собой распоряжаться. Вещи! Распаковать! Баба! Дура… – Он приумолк на минуту, потом резко повернулся на своем вращающемся рояльном табурете. – Да что же там делается, Маркович, а? Что слышно‑то?

Дмитрий Лепечев слегка пожал плечами, встряхнул простыню.

– Да хорошего‑то мало слыхать, Петр Поллонович, – неопределенно сказал он. – Видать, здорово наших на фронте… Мужиков сегодня погнали окопы за парком на горе рыть… И к Нижнему Кузьмину, и к Верхнему, и к Кокколеву, и к Венерязям… В Подгорном квартирьеры, приехавши, написали на дверях, кому какой дом… Видать – войска пригонят… – Он помолчал, подумал, положил подушку. – Дела некрасивые, Петр Поллонович! Фенюшку вон нашу… и вовсе отрезали белые, говорят… Что делать будешь? Война…

– Уйдешь отсюда, из Пулкова? Бежишь? – коротко спросил астроном.

Дмитрий Маркович вздохнул еще раз.

– Нет уж, Петр Поллонович… Куда же? Везде то же… Что ж я – к дочке на Путиловец побегу? К сыну в Кронштадт? Нет уж… Тут живу, тут и помру, коли придется. А потом опять возьмите: ну – придут эти… Разве они понимают, что тут к чему? Да они враз все перепортят… Никуда я не пойду. И Груня тоже.

Петр Гамалей барабанил пальцами по своему чайному и обеденному столику. Он кивал головой. Видимо, ему приятно было это слышать.

– Вот и я никуда не поеду! – крикнул он. – Никуда! К чертям! Никто тут ничего не посмеет тронуть. Белые, белые! Полагаю – сумеют отличить обсерваторию от крепости. И – кто им позволит ее трогать?..

 

* * *

 

На следующий день, тринадцатого, Валерия Карловна Трейфельд, взбешенная, выбыла из Пулкова в Петроград, на Песочную, к невестке. Старик Гамалей распорядился лошадьми, но так и не вышел из кабинета.

Вовочка в теплой зимней курточке, в зимних калошах, в очках вертелся около экипажей. Госпожа Трейфельд холодно простилась с ним. Ее пролетка и телега сползли с горы и, громыхая по крупному булыжнику, двинулись к Шоссейной.

Здесь перед высокой железнодорожной насыпью толпились рабочие с блестящими лопатами. Черная и бурая мокрая земля ложилась широким полулунным бруствером. Впереди забивали в землю высокие колья. Несколько мотков ржавой колючей проволоки лежали на траве в грязи. А на другой стороне насыпи, на кустистом лугу, подняв вверх серо‑зеленые, покрытые брезентом хоботы, уже стояли, глядя в ту сторону, за Пулково, четыре тяжелых орудия на странных колесах с дощечками. Они показались Валерии Карловне огромными и ужасными. Ужаснее даже этих бледных, но оживленных людей, рабочих. Она вздрогнула: кого‑то, боже мой, кого поразят снаряды этих стальных чудовищ?

Четырнадцатое число в Пулкове прошло совершенно спокойно. Пятнадцатого утром принесли дедушке даже какие‑то заграничные журналы. К удивлению Дмитрия Марковича, Петр Аполлонович, однако, пренебрег ими и вдруг потребовал себе газету, «обыкновенную газету». И было отчего: вчера вечером, выйдя на прогулку за песочные ямы к югу от сада, Петр Гамалей чуть было не провалился в темноте в свежевырытый окоп. Фыркая и бормоча, он прошел вдоль него. Стало вдруг понятно, что дело‑то заваривается не на шутку.

Однако в «Петроградской правде» за это число не содержалось еще никаких особо тревожных сведений. Да – Ямбург, Волосово… Но не Пулково же! «Мобилизация питерских рабочих на деникинский фронт»? Так это же на юг, а не сюда! «Прибывают коммунистические части из Смоленска, Брянска, Котласа…» Тем лучше! Словом, газеты успокоили Петра Гамалея. Он снова взялся за свою «Новую Орла».

Вова же целый день колесил по окрестностям. С утра он умчался за ручей, в Большое Пулково, привязался там к партии крестьян, вышедших рыть окоп, в который вчера чуть не ухнул дедушка. Потом он пристал к саперу, разбивавшему сооружение на местности; помогал ему тянуть ленту, забивать колышки, мерить, считать… Вернулся домой уже в сумерках.

Перед тем как войти в дом, он услышал странный гул, побежал к парковой лестнице и остановился над ней в изумлении: все шоссе до самого Питера, обычно такое пустое и безмолвное, было покрыто сплошной массой людей. Ближе к Пулкову медленно двигались три или четыре длинных серых прямоугольника – войска. Дальше были заметны грузовики, полные черными фигурами; потом опять масса рабочих отрядов… Слышался смешанный гул, и сквозь него, как сквозь шум прибоя, просачивалось чуть слышное пение множества мужских голосов.

Кругом быстро темнело. Передние шеренги красноармейцев подходили уже к старому гранитному фонтану, над каменным балдахином которого Вова увидел белый флаг с красным крестом. «Вихри враждебные веют над нами…» – донеслось до Вовочки; по спине у него пробежали легкие мурашки.

А вокруг уже совсем смеркалось. И вот в темноте – и вдоль шоссе, и ближе, на поле за деревней, и на самой дороге – стали зажигаться многочисленные огни, трепещущие языки костров. Загорелись фары грузовиков. И наконец мгновенными вспышками где‑то здесь, на горе, за садом, зажглись два прожектора. Страна шла на помощь Красному Питеру.

В тот же миг Вовочка обернулся. Рядом с ним, маленький под своей широкополой шляпой, опершись на палку, стоял дед, Петр Аполлонович. Шмыгая носом, пофыркивая, дед стоял и смотрел вниз, туда, откуда все еще доносилось отдельными волнами пенье: одна часть начинала петь в тот момент, когда другая уже кончала фразу. Вовка схватил деда за руку.

– Дедушка… смотри! – прошептал он.

Астроном Гамалей не шевельнулся. Он смотрел и слушал: «В бой роковой мы вступили с врагами!..» – звенело внизу. Не в первый раз он слышал эти слова, этот напев. Их негромко пел когда‑то сын Петя, вот там в саду, сидя на каменном «хаосе», думая, мастеря ножом смешные игрушки для Коли Трейфельда… И если бы он был жив, он… Конечно, конечно – он шел бы теперь там, внизу, вместе с этими.

Астроном Гамалей положил сухую костлявую руку на Вовочкину шапочку. Мальчик, сын его сына, стоит тут, смотрит… Он уже спросил его раз в письме: «А за кого ты, дедушка?» Он спросит через год еще и еще. А за кого он? За кого он в самом деле?

Вова шевельнулся. Петр Аполлонович насупил клочковатые брови.

– Да, да!.. Да, да, – не то сердито, не то смущенно пробормотал он. – Да, идут… Плохи, значит, дела… Ну‑ну… ужинать пора. Сыро!.. Простудишься!

 

* * *

 

Дела действительно оборачивались тревожно. Накануне этого дня Ленин, разгадав замыслы рванувшегося в очередную атаку врата, телеграфировал исполкому Петросовета:

«Ясно, что наступление белых – маневр, чтобы отвлечь наш натиск на юге. Отбейте врага, ударьте на Ямбург и Гдов… Надо успеть их прогнать, чтобы вы могли опять оказывать свою помощь югу».

Не теряя ни минуты времени, он отдал распоряжение о посылке мощных подкреплений Питеру. И в те часы, когда Вова Гамалей с бьющимся сердцем созерцал с Пулковской горы величественный марш первых войсковых колонн, направлявшихся к дрогнувшему фронту, в эти часы во многих городах России уже началось тревожное движение. Пишущие машинки выбивали копии приказов; звонили полевые телефоны частей, селекторные – железнодорожных станций. Инженеры, разбуженные в полночь, срочно подсчитывали пропускную способность узлов и веток; распахивались ворота продовольственных Складов; командиры, молодые и старые, принимались, ворча на надоедного врага, упаковывать поношенные чемоданы; красноармейцы переговаривались друг с другом – «Вот тебе, Афоня, и отдохнули на вольных хлебах!» – собирали немудреные свои солдатские пожитки…

Курсантская бригада в Москве, бригада восемнадцатой дивизии в Котласе, части 21‑й стрелковой в Туле, 479‑й полк на Северном фронте, восьмой стрелковый в Лодейном Поле – все это зашевелилось, задвигалось, готовое сняться с места и итти по ленинскому приказу на выручку Питеру. Разводили в разных местах пары шесть бронепоездов. Пролетали на новые места звенья самолетов… Ясно: чтобы город на Неве мог опять оказывать свою крепкую рабочую помощь стране, она сама должна была пособить ему во внезапной беде.

Страна знала это. Знали, всем сердцем чувствовали эту неразрывную связь города со страной и ее мужественные сыны, рабочие революционного Петрограда. Астроном Гамалей этого еще не знал.

Ужинали они теперь отлично: вдвоем. Подавала няня Груша. Были картофельные котлеты с грибным соусом и ячменный кофе с козьим молоком. Вовка болтал, рассказывал о своих саперных занятиях. Дед жевал, странно смотря куда‑то сквозь него. Иногда он забывал проглотить кусок и останавливался, как окаменевший.

Кофе был уже допит, когда Дмитрий Маркович заглянул в дверь.

– Петр Поллонович… какой‑то военный командир…

Гамалей поднял брови.

– Командир? Ко мне? Гм? Проведите в кабинет.

Он отодвинул стакан и встал. Вовочка вслед за ним осторожно проник в кабинет.

Командир (он был комиссаром батальона) в гимнастерке сидел на стуле за письменным столом. Широкоплечий, крепко сложенный, он встал навстречу дедушке.

– Извиняюсь, товарищ профессор, потревожили вас. Но дело очень срочное. Мы с комполка говорим: как бы, захлопотавшись, не забыть… Потом времени не будет…

Дедушка смотрел на этого человека с легким недоумением.

– Пожалуйста, милостивый государь!.. Чем могу служить? Вы – кто?

«Милостивый государь» вгляделся в астронома.

– Комиссар первого батальона Башкирского полка Митрофан Григоров; вот как родители назвали. Полк сюда из‑под Уфы прибыл по личному указанию товарища Ленина. И к вам я по большому делу.

Петр Аполлонович сел на свою табуретку.

– Я вас слушаю.

– Говорить тут много нечего, товарищ профессор. Пришли мы сейчас сюда с командиром и думаем: постой, ведь это же и будет самая знаменитая Пулковская обсерватория, храм науки, как говорится, где ученые сидят, пользу приносят. А мы будем здесь войну устраивать, врага бить. Понимаете, это дело не шуточное… Мало ли что? Пуля – дура, она не разбирает – ученый, не ученый. Думаем, надо пойти посмотреть, с людьми поговорить, как бы тут у нас чего‑нибудь зря не получилось…

Петр Гамалей молча внимательно уставился на комиссара.

– Ну?

– Ну, вот… вот я – к вам. Надо подумать, товарищ профессор, как бы спасти ваше хозяйство. Где у вас микроскопы‑то эти ваши?

Профессор закашлял, зачесал нос.

– Так, так… – проговорил он вдруг быстренько. – А что же, позвольте узнать, грозит обсерватории? Неужели среди вас найдутся такие варвары, такие олухи и невежды, которые поднимут руку на…

Комиссар с интересом всмотрелся в старика.

– Что до наших, так тут, конечно, об этом и разговору нет… – послышался его басок. – Сами знаете: рабочий человек чувствует, которая вещь чего стоит. Есть строгое предписание: не привлекать вражеского огня к вашему саду. Но вот оттуда какая‑нибудь сволочь… Да они могут нарочно, на вред рабочему классу, по вашей лаборатории трахнуть.

– Гм!..

– Эх, товарищ профессор, не видали вы!.. Мы зоологический сад один в степи около Крыма, Асканию Новую, так берегли, так берегли, пальцем не тронули… А они пришли – всех этих аистов, или там страусов, всех розовых гусей офицерам пережарили… Полосатеньких, диких лошадок, так их в обоз запрягли… Осталось пустое место. Нет уж, я так скажу… Если у вас есть что хрупкое или ценное, надо куда поглубже убрать. В подвал ли или куда, но подальше. Мы поможем. Конечно, это – если у вас тут что особо ценное есть…

Тогда профессор Гамалей вдруг встал.

– Вы мне вот что скажите, дорогой гражданин, – заговорил он своим трескучим крикливым голосом, – вы никогда не бывали в обсерватории? Не видали, что это такое? Какие там… микроскопы? Так я вас очень прошу, пойдемте… Да нет, это же пустяки, недолго, пойдемте. Вам это полезно будет видеть…

В башне большого рефрактора, куда астроном Петр Гамалей привел вечером пятнадцатого числа комиссара Григорова, царил спокойный, меланхолический полумрак. Звучно тикало что‑то вроде очень больших часов. Четырнадцатиметровая труба блестела тускло, но важно. Тяжелые колеса осей восхождения и склонения, там наверху, бесчисленные ключи, рукоятки, циферблаты, оптика окулярного конца, длинная и тонкая трубка искателя – все это внезапно замелькало перед комиссаром Григоровым – туляком‑оружейником. Ничто подобное ему и во сне не снилось.

На цыпочках, озираясь, он шел по блестящему линолеуму и кафелям пола. С изумлением и восторгом, понятным только рабочему‑металлисту, он смотрел на окулярную часть гигантской трубы. Он только качал головой и на ухо, наклонясь совсем близко к полям шляпы Гамалея, задавал ему неслышные вопросы. А старик‑астроном, впервые приведший сюда в эти стены такого гостя, тульского рабочего‑оружейника, с каждым шагом расходился все больше и больше. Повидимому, благоговейное выражение широкого, чуть тронутого оспой лица комиссара подстегивало его.

– Да‑с, вот‑с! – кричал он, увлекая комиссара за собой мимо ряда стульев, чинно расставленных вдоль первой галерейки… – Да, вот‑с, четырнадцать метров, мой друг!.. Сотни тысяч золотых рублей… Что же прикажете с этим делать? В подвал? В какой?

Комиссар, не дыша, следовал за ним.

– Товарищ профессор, – шёпотом говорил он, прижимая руки к груди, – но ведь это же ценная вещь! Это никак нельзя так бросить… Эх ты!.. Ну, брат, и работка!.. Товарищ профессор, тут что хотите, а спасать надо!

Тогда Петр Гамалей повел комиссара Григорова по другим залам. Он показал ему меридианный круг, вертикальный круг, точные хронометры, библиотеку – все. Он ввел его к себе в комнаты совершенно подавленного величием, сложностью и ценностью всего того, что находилось в этих скромных зданиях. Он усадил его пить чай в своем кабинете, сидел против него – маленький, колючий, живой, и все допытывался: что командир того полка, в котором он комиссаром? Тоже рабочий? Гм… Как же им пришла в голову такая идея – спасать обсерваторию? Гм… Гм!

Руки этого человека были велики и совсем не изящны. Ногти не больно чисты… Валерия, конечно, не пустила бы его к себе за стол… Но вот Валерия удрала, а этот – пришел, руководимый, видимо, общей и высокой идеей о ценности науки, влекомый желанием спасти ее. Для кого? Для рабочих? Гм… гм, гм!..

Он позвал Дмитрия Лепечева. Втроем они подробно обсудили вопрос. Комиссар Григоров и Дмитрий Маркович в таких делах понимали лучше, чем он, Гамалей. Придется спешно отвинтить от большого рефрактора окуляр, уложить его в ящик, обложить паклей или соломой, спустить в подвал. Так же надлежало поступить и с другими хрупкими инструментами поменьше.

Дмитрий пошел собирать надежных людей из низшего персонала обсерватории – эти все остались на месте. Комиссар спустился в Подгорное Пулково и привел пятерых красноармейцев – молодых парней, широкоскулых, о монгольским разрезом глаз, плохо говорящих по‑русски.

Над Пулковом стояла темная ночь. Дождя не было, но с деревьев, оседая на них, падал крупными каплями туман. По обсерваторскому двору взад и вперед бродили фигуры с фонарями «летучая мышь». Пять башкирских парней в шинелях, несколько старых служащих обсерватории, член‑корреспондент Академии наук Гамалей и комиссар 1‑го батальона стрелкового полка Митрофаи Григоров спасали сокровища русской науки от гибели.

К утру все было закончено.

Профессор Гамалей поднялся к себе в кабинет. Тут еще слегка пахло солдатскими сапогами, шинелями. Он подошел к столу, перелистал исписанную стопку листков своей работы о «Новой Aquilae». Странное удовлетворение росло у него в груди: он, Гамалей, спас объектив работы Альвана Кларка, знаменитый пулковский объектив, от возможной опасности!

Он постоял у стола, потом сел, подумал… Открыл правый нижний ящик, достал из него скромный шагреневый бювар с серебряной пластинкой – «Папе от Пети», раскрыл его. Там с тысяча девятьсот шестого года лежало одно письмо, последнее письмо сына, написанное за день до казни; коротенькое письмо. Он знал его наизусть.

«Папа! Если меня на днях казнят (а так оно, вероятно, и будет), знай, что я умру, ни в чем и ни на йоту не отступив от своих убеждений. Я уверен, что такой человек, как ты, рано или поздно ясно поймешь, на чьей стороне правда, и станешь на эту правую сторону. Прости меня, папа, за то большое горе, которое я тебе причинил. Если у меня родится ребенок – сделай из него человека. Всего больнее, пожалуй, так и не увидать сына…»

Так писал когда‑то он, Петя, сын, его сын. А вот теперь, тринадцать лет спустя, в тот же бювар он положил второе письмо – от внука, от этого самого ребенка: «…И напиши им заказное письмо, что ты за большевиков, а то они мне не верят».

Профессор Гамалей вынул эти оба письма и внимательно, слово за словом, прочел оба. Потом он аккуратно, осторожно уложил их в бювар, спрятал в стол. Потом он лег, но долго не мог заснуть. Он был старым, самонадеянным сухарем. Столько лет, столько долгих лет! Чем он теперь искупит свою вину и перед сыном и перед внуком, у которого он отнял мать? Чем?

 

Глава XXX


Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 115 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: НА ФРОНТ! | КРАСНАЯ ГОРКА | ОТЕЦ И СЫН | ДВА ФРОНТА | ОДИН ИЗ ДВУХСОТ | ЧЕТЫРЕ ПИСЬМА | НАД РЕЧКОЙ ВИДЛИЦЕЙ | НА ВЗМОРЬЕ | КОГДА ЛЕТО НА ИСХОДЕ | РЫБА ПИРАЙА |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЯМБУРГ – ШУЛКОЛОВО| В ОКТЯБРЕ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)