Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Приятели

Читайте также:
  1. А) Сердце как приятелище и вместилище духовных чувств
  2. Друзья и приятели

 

Вовка Гамалей проснулся рано утром. В открытое окно рекой лился чистый, свежий воздух, такой свежий и острый, что казалось – он журчит. Но журчал не ветер, а листья лип напротив дома, воробьи на крыше, скворцы на ветвях… Всюду возле скворечниц сидело теперь великое множество нарядных, иссиня‑черных с бутылочным отливом пернатых гостей. Они трепетали крыльями, а в горлышках у них булькали и переливались словно крошечные роднички звонкой влаги.

Вовка выскочил из кровати, как чёртик из табакерки.

Солнце! Май! Женька Федченко! Скоро ехать!..

В столовой няня Грушенька напоила его чаем. Напоила поспешно, пока «немка» еще не сошла сверху. Бог с ней, с этой немкой, придирается к ребенку: так не стань, этак не сядь… Тоже, нашлась! Только что «Ару» свою получает – посылки‑то эти американские…

Вовка деловито пил чай. С сахарином. Раньше в кружку, помнится, сыпали сахар. Теперь все иначе. Теперь из маленькой аккуратной картонной коробочки с красной надписью «Falberg» надо взять круглую лепешку, похожую на таблетку аспирина. Ее надо бросить в стакан. Она сделает так: пш‑ш‑ш! От нее всплывет немного пены, и чай сразу станет сладким‑пресладким. Довольно удобно!

Непонятно, почему няня Груша ворчит: «Пилюли проклятые! Поменьше ты их пей, Вова! Они в человеке жир съедают!» Съедают? Ну и прекрасно! Не очень‑то дорог был Вовке его собственный жир.

Раньше, несколько лет назад, Вовке утром обязательно давали манную кашу с маслом и кружку горячего молока. Тогда он ненавидел это всей душой, ныл, ворчал, куксился. «Да не хочу я!» Целый час гримасничая, он выуживал бывало из стакана пенки, притворялся, что его от них тошнит.

Теперь порою и это молоко и эта каша возникали перед ним, как мимолетное видение, как необычайный сон: «Эх, поел бы!»

А няня Груша только вздыхала: «Нет уж, Вовочка! Не видать нам с тобой теперь манной кашки!»

Вовка спешно напился, невоспитанно вытер губы тыльной стороной ладони и отправился в сад.

В саду было свежо, но уже солнечно. Приятно припекало. Вдали, по дорожке под ваймутовыми соснами, медленно, опираясь на палку, двигался самый старый из пулковских астрономов, известный всей России Сергей Павлович Глазенап.

Вовка предусмотрительно далеким кругом обошел Глазенапа. Вовка знал его привычки: поймает и сейчас же, чертя палкой по песку, обязательно задаст какое‑нибудь уравнение. Тоже – нашел вундеркинда! Очень нужно! Это уже дедушка виноват: зачем перед всеми хвастается.

Прямым путем Вовка направился к знаменитой земляной лестнице, к тому месту, где центральная дорожка парка, проложенная точно по нулевому пулковскому меридиану, ступенями прыгает с семидесятиметровой высоты на пригородную плоскую равнину. Здесь, возле стоящих наверху скамеек, он, как всегда, остановился и замер в восторге.

Глубоко внизу лежали мирные домики деревни Пулково. По дороге между ними, возле синей мелочной лавки, двое мальчуганов гнали десяток коз в поле.

Через шоссе лежали длинные утренние тени. Козы подпрыгивали, бодались; две из них, перескочив через канаву, трусили напиться к прекрасному стародавнему фонтану, поставленному здесь еще при Александре Первом. Шоссе, увлажненное не успевшей еще испариться росой, блестело и выглядело так, точно оно не лежит на земле, а стоит дыбом, упираясь своим дальним концом в небо там, возле еле видного Петрограда. Знаменитый, также лежащий вдоль пулковского меридиана, Екатерининский большак.

Справа и слева от земляной лестницы сбегал по склону горы парк. Между деревьями, ядовито зеленея, росли пышные кусты крапивы… Вовка оглянулся. Погони за ним не было. Тем не менее, он соскочил под откос и, делая хитроумные петли, опасаясь преследования, зайцем побежал в самую дикую гущу крапивных зарослей; туда забирались, вероятно, только он и Женька.

Отсюда шоссе тоже было видно вплоть до самой железной дороги. Значит, как только Женька покажется из‑под моста, Вова должен был немедленно заметить его. Отстегнув кнопку футляра, Вовка приготовил висевший на ремне бинокль.

Старик Гамалей, смотревший в сад из окна кабинета, отлично видел внука.

– Поганый мальчишка! – добродушно проворчал он. – Знает, что сегодня геометрия… Впрочем – уже тринадцатое число. Через два дня каникулы. Шут с ним в конце концов! Отощал. Ноги, как у жеребенка… Переходный возраст… Пусть отдохнет… Вон – помчался встречать этого своего… сиукса! Все мальчишки одинаковы: все равно, какая машина, лишь бы была машина. Подумаешь, велосипед!

Но он глубоко ошибался. Главное было не в велосипеде…

 

В этот день Вове Гамалею пришлось долго ждать в искусно сплетенном из прутьев бузины вигваме. Женька не ехал.

Шоссе обсохло, перестало дымиться. Потом над ним задрожал горячий, нагретый солнцем воздух. Женьки все еще не было.

Вова вытащил из тайника под липовыми корнями «Маленьких дикарей» Томпсона, перечел почти до половины – никого! Он начал волноваться. А дело было очень просто: после вчерашней поездки Женька еле двигался утром по двору своего дома там, на Ново‑Овсянниковском. И только верность дружеским связям была столь велика в нем, что часов в десять, он, корча ужасные гримасы, скрежеща зубами, чуть что не воя, взобрался все же на седло своего стального коня и направился к Пулкову.

Он прибыл сюда много после полудня. Не заезжая домой, он прислонил свою адскую машину к тыльной стене одной из служб и рысью спустился по скату в таинственное логовище.

Друзья встретились, как подобает мужчинам: так, точно расстались только вчера.

– Ну, как? Идет? – равнодушно спросил Вовка. – Здорово ты жал! Почему по земле ползал? В бинокль видно было…

– Лягуху раздавил! – небрежно ответил Женька, потирая шишку на лбу, под стоящими козырьком волосами, – Ничего… Бежит!.. Маленькая восьмерка есть на переднем колесе, но – пустяк. С тобой поправим. Ну, как ты тут? Скворчиные яйца‑то добыл? А тритончики уже есть в пруду? Фу, устал… Закурим, что ли?

Вовка достал из тайника странный кисет. Он был сделан из старой кожаной перчатки, полон разнообразных сухих листьев – липовых, березовых, неведомо каких еще. Набив чудовищную трубку мира, оба сели, мрачно посмотрели друг другу в лицо. Не так‑то приятно глотать такую мерзость!

– Погоди, будет зря спички тратить. – Женька достал зажигалку. – Ничего себе вещь?

Зажигалка была велика и хитроумна: в девятнадцатом году их устраивали на тысячи всевозможных ладов и фасонов. Из винтовочных патронов, из автомобильных ниппелей, невесть из чего.

Колесико с треском повернулось, вспыхнуло длинное, коптящее пламя. Вова восхищенно ахнул. Женька покровительственно поглядел на него, на его поджарые голые ноги в носках и коротких штанишках, на его светлые, вьющиеся, как у девчонки, волосы, на узкие плечи, на смешные очки… Отвернувшись, – очень уж благородно решил сделать! – он протянул Вовке зажигалку, прихлопнув огонь болтающимся на тонкой цепочке колпачком…

– На, – сказал он хриплым и растроганным басом. – Это я тебе… Да ну еще!.. Я таких тыщу достану.

Над бузинным кустом поднимались сизые клубы горьковатого лиственного дыма. Мальчики, задыхаясь, сдерживая мучительный кашель, поочередно затягивались…

Женька вдруг вспомнил, что, свалившись по пути, посадил здоровенный синяк на ноге, расцарапал колено. Он приложил, как полагается, к ране лист подорожника.

Вовочка смотрел на него с восхищением: подумать только, какую он вчера проделал дорогу. Возил настоящие пакеты, испытывал нешуточные трудности… И лицо у Женьки было «настоящее», «не шуточное», как раз для великих и смелых дел: скуластое, широкое, веснушчатое; серые глаза, сурово насупленный лоб, жесткие, прямые волосы… Не то, что у него самого!

Вове давно уже хотелось поговорить о самом главном. Но Женька либо забыл об этом «главном», либо нарочно молчал: пусть Вовочка посердится!

Наглотавшись дыма до рези в глазах, они вылезли из вигвама и, озираясь, прислушиваясь, двинулись обозревать свои владения. Еще бы – недели три не виделись!

Они полежали на животах на берегу узенького прудика, вглядываясь в таинственную жизнь, кипевшую в его глубине. По желтовато‑зеленым легким побегам водорослей полз там в луче преломленного солнечного света извитой в турий рог прудовик; пустая раковина катушки темнела на бархатистой слизи, покрывавшей упавшие на дно листья; огромная зеленая лягушенция сторожко, затаив свое частое дыханье, взирала на них снизу.

Поверхность воды была тут желтоватой, там белесоватой от облаков, там же, где отражалось чистое небо, – серо‑голубой, таинственной.

Лежать так можно было бы часами. Но… лежать животом на весенней земле? Это было запрещено Вове строго‑настрого.

Они промчались за южную границу парка, в песчаные ямы, нарытые здесь очень давно, когда брали песок на обсерваторские постройки. За ямами открывался широкий горизонт. Маленькие финские и русские деревушки – Венерязи, Туйпола, Новая Сузи – мирно млели в солнечных лучах. Слева виднелись столбы пара – это в выемке возле станции Александровской маневрировали паровозы. Вдали темнела лениво поднимающаяся гряда холмов – Виттоловские высоты, зеленела рожь, звенели жаворонки.

Мальчики залезли на верхнюю площадку тригонометрического знака за парком. Отсюда местность видна была еще шире – от чуть зримой Каграсеарской горы на дальнем западном горизонте до колпинских фабричных труб в тумане, внизу, на востоке, от дымки над Питером до лесов и парков за Ижорой, к самой Гатчине.

Этот знак стоял здесь, возле Пулкова, образуя одну из вершин бесчисленного ряда треугольников, нужных картографам. Цепи этих треугольников, намеченных дедом русской астрономии, Василием Струве, тянулись к северу до Нордкапа и к югу до Одессы. Вершина, под которой сидели теперь Вова и Женя, была незримыми нитями геометрии связана с той, возле которой вчера разговаривала с корповскими девчонками Фенечка. Была она связана и с другой вершиной, где‑то там, далеко, в Псковской губернии, на горе над деревней Васьково, откуда родом был без вести пропавший во время войны Женькин и Фенечкин дядя Степан Макарович Ершов. В эту же цепь входила и четвертая деревянная башня – на поле возле Попковой Горы; мимо нее провели утром под конвоем пленных красных командиров Николаева и Трейфельда.

Тысячи таких башен возвышались то там, то здесь по всей необъятной стране. Возле каждой из них кипела жизнь, происходили самые разнообразные события… Разве охватишь их одним взором?

После восхождения на знак мальчики притомились.

Они присели на камень между ольховыми кустами. Вовка с огорчением заметил, что карабканье на башню не прошло ему даром: правый ботинок лопнул по шву; теперь дома будет история. Женька вдруг тихонько толкнул его локтем.

– Ну?

– Вот тебе и ну. А я все узнал…

Вовочка вздрогнул.

– Узнал?! Ну и что же?

Но Женька, нахмурившись, замотал головой.

– Здесь не буду тебе говорить! Тут никак‑никак нельзя.

Вова, раскрыв рот, испуганно заглянул ему в глаза.

– А что? Страшное? Плохое?

Женька внезапно нахмурился, отвел в сторону глаза.

– И страшное. И еще – жалко очень… До того жалко… Ну, брат, и здорово зато!.. Ты вот что… Ты знаешь что? Ты после обеда попросись, поедем в Царское, в Александровский парк… Только ты у немки не просись, ты у дедушки… Она все одно не пустит. Вот там я тебе все расскажу…

Вовочка вскочил с места, заволновался.

– Ну, слушай, ну, Женя!.. Да Женя же! Ну, какой ты…

– Пошел ты! – гневно сказал Женька. – Два часа подождать не может. Сколько лет ждал! Все равно без меня никогда бы не услышал…

– А как ты узнал? У кого?

– Сказано – узнал. Мое дело. Ну, иди спрашивайся.

Вовочка смирился.

Во второй половине дня мальчики тронулись в Царское Село: в те дни оно только‑только еще было переименовано в «Детское», к новому названию еще не успели привыкнуть.

Они спустились с крутой Пулковской горы, тотчас же взяли вправо и вновь, по другому шоссе, поднялись на нее там, где гора эта, постепенно понижаясь, мягкими волнами падает на восток.

Вдоль их пути неторопливо уплывали назад полинявшие за последние годы, обшитые тесом пригородные домишки. Обитатели их были извечными питерскими огородниками, молочницами, извозчиками. Городом жили.

Они и теперь «жили городом». По шоссе со странными пакетами подмышками или на плечах там и здесь шли самые разнообразные городские люди. Они несли сюда, в Пулково, в Кузьмино, в Александровку, кто пуховую подушку, кто золотой браслет, кто швейную машину. Все это задешево, за пуд картофеля, за кусок масла, за два‑три дня сытости должно было уйти от них.

Местами перед домами шел торг. Там худой, высокий рабочий с отчаянием предлагал старенький, потертый пиджачок – никто не брал. Здесь две быстроглазые девушки бойко меняли на яйца швейные иголки. Около одного дома прислоненное к дровням лежало, отражая голубое майское небо, длинное зеркало, трюмо в золоченой раме, тоже, наверное, недавно вымененное на хлеб.

Женька мужественно работал ногами, пугая видом своего странного велосипеда редких встречных лошадей; возницы‑финны, привстав, оборачивались, натягивали вожжи, подолгу безмолвно смотрели вслед. Вовочка умерял ход своего легкого велосипеда, стараясь делать это незаметно для приятеля; ни под каким видом Женька не согласился бы признать, что ему приходится трудновато на его «великолепной» машине.

Шлагбаум на переезде через Варшавскую дорогу был закрыт. Пришлось задержаться. Снизу, от Петрограда, тяжело дыша, полз в гору бесконечный красный эшелон. Медленно двигаясь к станции, он изгибался на крутом завороте и уходил в выемку. Мимо шли одна за другой теплушки, одни наглухо закрытые, другие с настежь распахнутыми дверьми. В открытых, свесив ноги наружу, сидели красноармейцы. В самой теплушке их также было полным‑полно. Многие красноармейцы лежали на крышах вагонов. (Вот еще теплушка, из которой выглядывают худые лошадиные морды. Вот все быстрее пошли платформы… На них, повернутые дулами в противоположные стороны, накрытые брезентом, стояли полевые орудия, трехдюймовки. Поднимали вверх короткие тупые рыла гаубицы. Пронесся часовой с винтовкой, прислонившийся к зеленому броневику; пролетел другой броневик, третий. Поезд шел туда, где сейчас кипела и грохотала гражданская война. Полуголодный Питер протягивал фронту руку крепкой помощи…

Когда последний вагон, мотая из стороны в сторону укрепленным между буферами красным флажком, пробежал мимо, ребята тронулись дальше.

Через Большое Кузьмино они добрались до границы Детского у Египетских ворот, оставили справа белый Александровский дворец, миновали маленький памятник Пушкину в садике, миновали лицейский флигель и, соскочив с велосипедов, покатили их в парк.

Тут было пусто, дико. Населенный только бронзовыми и мраморными статуями, парк был совершенно безлюден. Только с пруда доносились звонкие голоса удящих рыбу ребят да справа от «Римских бань» время от времени слышались непонятные, легкие хлопки, точно кто‑то всплескивал порою в ладоши.

Впрочем, недоумение скоро разъяснилось: по дорожке навстречу мальчикам вышел небрежно одетый высокий человек в выгоревшей фетровой шляпе, в суконном жилете поверх ночной рубашки, в серых суконных брюках. Лицо его было бледно, щеки провалились, заросли черной, густой бородой. В руках он нес маленькое ружье‑франкоттку. Мальчики не успели даже разглядеть все это хорошенько, как он уже вскинул свое оружие к плечу и ловко сбил с верхних веток дерева сидевшего около гнезда грача или ворону.

Почти тотчас же в кустах зашуршало. Маленькая девочка, лет десяти, такая же черноволосая и удивительно лохматая, торопливо выбежала из них. Глаза ее смотрели сердито и подозрительно, щеки возбужденно горели, а через плечо в веревочном мешке висело множество убитых грачей, ворон, галок. Одну галку она несла за лапки и, точно лягавая собака, опрометью кинулась за деревья, куда упал только что подстреленный грач.

– C'est assez, papa! C'est assez! Nous avons deja de!a viande pour toute une semaine![21]

Странный охотник недоверчиво покосился на Вову и Женю, точно был не уверен, не вздумают ли они у него отнимать добычу. Мальчуганы переглянулись: чудные вещи можно было увидеть и услышать сейчас на каждом шагу.

– Какой‑нибудь фон‑барон! – тихонько заметил Женька. – Из дворцовых, князь какой‑нибудь. Пайка‑то не получает, так вот он как… Приспособился! Фю‑фю‑фю! – и он посвистел слегка.

Они прошли мимо пруда, углубились в тенистую аллею, идущую вдоль него. Здесь, в низкой и мокрой лощинке, второй век сидит на диком куске гранита несчастная бронзовая девушка, разбившая о камень свой кувшин. Высокие клены шелестят над ней листьями; в просветы между ними виден памятник графу Орлову, колонной возвышающийся на островке среди пруда; сзади с горы смотрит пышный Екатерининский дворец, а она все сидит здесь, пригорюнившись над неиссякаемой струей воды, между зелеными чугунными скамейками, как сидела еще во времена Пушкина…

Женя и Вова, прислонив велосипеды к спинке скамейки, напились воды из разбитой урны. Вода была свежей, холодной, чуть припахивала свинцовыми трубами. Потом они сели отдохнуть.

Стало очень тихо, легкий ветер шевелил свежую, ярко‑зеленую и нежную траву под деревьями. Кое‑где среди нее виднелись уже белые звездочки первых ветрениц, анемон. Наверху, в ветвях, хлопотливо, по‑весеннему орали грачи. Жадно давились принесенным кормом их птенцы.

Женька задумчиво посмотрел вокруг себя. Вова не выдержал опять.

– Ну, Женя?.. Ну, да что же ты?.. – уже с отчаянием воскликнул он.

Женька снял не спеша клипсы, потрепал брюки, чтобы разошлась складка, положил пружинки в карман. Он мучил не только Вовку, он еще больше мучил себя самого: ему до смерти еще с третьего дня хотелось все как можно скорее выложить приятелю. Но надо было выдержать. Потом, наконец, придвинувшись вплотную к Вовке, он крепко взял его за рукав.

– А никому не расскажешь? Смотри!

– Ну, Женя!..

– Смотри ты, «ну, Женя!» Ни одной душе чтоб! Ни дедке не смей, ни моим, никак… Чтоб бабушке Груне ни гу‑гу… А то знаешь, что будет?

Вовочка, не находя слов, прижал кулаки к груди.

– Ну, ладно, ладно! Уж слушай… Только – смотри! Ну, перво‑наперво, папка твой и верно померши… Верней сказать, не то, что так, просто померши, – казнили…

Вова выпрямился, точно его ударили с размаху.

– Как казнили? Кого? Папу? За что?

Женя бросил на него гневный взгляд.

– Как это «за что»? Явное же дело – не за худое, ты что думаешь? Раз казнен, значит… Я тебе верно говорю: твой папа есть народный герой, павший в тысяча девятьсот шестом году за политические преступления… Да что ты – не понимаешь, что ли? – вдруг рассердился он. – Ну, революционер он был… Может быть – и самым опасным был?.. Может быть, его сам Ленин знал! Ну вот… Арестовали и казнили… Ты, Вов… знаешь… должен гордиться… а не то что, что… Кто казнил, кто казнил? Известно кто! Царь!

Вова сидел теперь, блестя стеклами очков, на чугунной царскосельской скамейке, тоненький, белокурый, бледный. Перед его глазами медленно справа налево плыла, покачнувшись, грустная бронзовая нимфа. В горле у него вдруг все пересохло. Он с трудом проглотил слюну.

– А… а мама?

– Вот, брат… – Женька насупился еще больше, усиленно припоминая материнские, врезавшиеся в память слова. – С мамой твоей дело получилось вот так. Папа‑то, он кто был? Ученый. Понял? Студентом был, потом весь университет выучил, на профессора стал учиться… Он – башка был. Он, говорят, всех по науке забивал… Ну, да видать и по портрету… Ну, а потом, как начал политикой‑то… политикой… за рабочий класс… Так он где‑то там и женился. На рабочей какой‑то девчонке женился, понял? Может, тоже на революционерке… А? Я думаю – на революционерке…

– Не знаю! – растерянно проговорил Вова.

– Что «не знаю»? И я не знаю, а так думаю. Что же он – на генеральше женится? Если сам революционер! Вот, женился, дедушке ничего не сказал. Как же он скажет? Дедушка‑то профессор. Важный. Разве бы он позволил? А тут их скоро арестовали. И в тюрьму…

– И маму?

– Видать, брат, и маму твою… тоже, – несколько неуверенно и огорченно развел руками Женька. – Ну да: и маму, а то как же? В Сибири, далеко где‑то. Еще ты не родился. Папку живо казнили, а мамку, видать, сослали… На каторгу…

– Ну да? – вдруг запротестовал Вова. – Ну да! Что же ты говоришь‑то, Жень, когда ты сам ничего не понимаешь? А я‑то тогда как же? Откуда же я?

– Я не понимаю? Я? Эх, ты… Я‑то, брат, все понимаю!.. Вот дедушка твой это все услыхал и сейчас – на поезд. И поехал в Сибирь и там со всеми поругался! Может быть, думал еще их выручить. Ну – их ему не отдали, а тебя‑то отдали; ты, говорят, в тюрьме и родился… Вот он, будто, назад приехал… Зимой… Мороз, снег, буран!.. Вот он – из Питера в Пулково на тройке. Подъехал к дому ночью, вышел из саней, в шубе… Такая шуба, с таки‑и‑и‑м вот воротником!.. А ты, маленький, под шубой прижат. Вышел, идет – борода на ветру замерзла, а слезы так и текут, так и текут…

Этого Вова не вытерпел… Женька так вдохновился, в груди у него так наболел этот недавно услышанный от матери рассказ, что он вошел в азарт, как хороший актер. Очевидно, он и сам увидел все, о чем говорил, и сразу же передал эту созданную им картину приятелю. Но Вове было очень трудно представить себе деда, Петра Гамалея, в таком небывалом положении. Перед Вовкой встал не этот дедушка, вернее, не такой дедушка, каким он его знал, а другой, более далекий и вместе знакомый образ несчастного старика, того, о котором он учил не так давно звучное немецкое стихотворение:

 

К отцу, весь издрогнув, малютка приник;

Обняв, его держит и греет старик…

 

Слезы брызнули у него из глаз. Подбородок запрыгал, уши вспыхнули…

Женька растерялся.

– Ну вот… Ну, Вов, ну что ты? – смущенно затеребил он приятеля за рукав. – Да чего же ты? Что же ты в самом деле? Что же ты пла‑ачешь?.. Таким делом, говорю, гордиться надо, а ты…

– Мне маму… маму мою очень ж‑а‑алко… За что же ее‑то на каторгу?.. Как… Как… им это… не стыдно?

Женька ничего не мог ответить. Крепко‑накрепко закусив нижнюю губу своего широкого, некрасивого рта (такие рты бывают у очень хороших, добродушных, сильных и правдивых ребят), он пристально, изо всех сил вглядывался сквозь листья деревьев в блестящую чешую ряби на пруду. Он старался не зареветь тоже…

 

* * *

 

Они возвращались другой дорогой – через Баболовский парк, потом через полудикий Александровский, мимо станции, на Гатчинское шоссе. Мало‑помалу Вова успокоился. Он перестал всхлипывать. Он только изредка тяжело, судорожно вздыхал, крепко вцепившись в никелированный руль.

Они ехали тихо, не торопясь, стараясь держаться рядом, то разговаривая, то думая.

Странно все‑таки: очень многое было непонятным для них во всей этой внезапно открывшейся истории. Ну, мама на каторге… Но ведь теперь‑то каторги нет? После революции ведь всех из тюрем выпустили? Так почему же она не приехала, не разыскала Вову? Почему дедушка не нашел ее, не позвал к себе? Или, может быть, она тоже умерла? А почему дедушка никогда ни с кем не говорит об этом? Почему он сам не рассказал про все это Вове? Нет, непонятно, непонятно!.. От кого узнал все это Женя? Конечно, от матери, от Евдокии Дмитриевны! А она от кого?

Дома, слезая у обсерваторских ворот, мальчики посмотрели друг другу в лицо.

– Давай к подгорному фонтану спустимся… – неуверенно предложил Женька. – Глаза промой‑ка. Скажут дома, почему плакал?

Подгорный фонтан построен великим Воронихиным в нижней части Пулковской горы, на самом повороте шоссе. Он сооружен в виде строгого дорического храма‑грота. Изъеденные временем каменные львы давно позеленели, поросли мхом, но все еще стерегут его вход. Над грубыми плитами пола, вдоль стен укреплены две гранитные скамьи. На фронтоне высечена цифра «1807». Вода течет по задней, прислоненной к горе стенке, сбегает по плитняку, струится в дорожную канаву. Даже в самые жаркие дни лета здесь, под этой старой кровлей, полумрак, сырость, прохлада.

Мальчики молча освежили обветренные, запыленные лица, промыли глаза, вымыли руки, напились.

Нагнувшись над тонкой водяной струей, Вова вдруг окликнул Женю Федченко.

– Жень, а Жень!

– Ну?

– Жень, а папа? – спросил он очень тихим голосом. – А папа мой – что он, по‑твоему, был? Большевик?

Женька задумался.

– По делу – большевик, – сказал он наконец. – Он, видать, большой революционер был. А что ты думаешь! За малое не казнили бы…

– Ну, а вот я? – проговорил Вова минуту спустя, и голос его дрогнул. – Как же я теперь?.. По‑моему, я теперь тоже уже должен за большевиков быть…

– Ну, а ты что же думаешь? Нет, что ли? – ответил Женька, с нежностью смотря на его согнутую над раковиной фонтана спину. – Конечно, за большевиков! Факт!

 

Глава VI

ПОБЕГ

 

Утром тринадцатого мая всех пленных, взятых в Попковой Горе и в ее окрестностях, отправили в белогвардейский тыл, в штаб.

Всего, не считая тех, с которыми покончили ночью, набралось около двух десятков: человек пятнадцать стрелков‑красноармейцев, трое командиров. Командиры были Николаев, Трейфельд и какой‑то незнакомый комбат, некто Жаба, кругленький, лысоватый человек не то из учителей, не то из адвокатов, судя по разговору и манерам… Всех их разделили на две партии: командиров отдельно, красноармейцев отдельно; поручик Данилов строго‑настрого приказал не допускать между ними никакого общения.

Красноармейцев погнали из деревни раньше. Когда, окруженные конвоем, они проходили мимо той избы, где вчера была квартира комбрига 3, за частоколом они увидели в садике своих недавних начальников. Комбриг Николаев, глядя куда‑то вдаль, сидел на лавочке у самой калитки. Трейфельд, стоя наклонившись, горячо говорил с ним о чем‑то; третий, толстенький, поодаль, сломил с куста сирени полураспустившуюся, смоченную утренней росой гроздь и, уткнув в нее короткий нос, нюхал.

Измученные красноармейцы, почти все без головных уборов (двум скрутили руки назад – наверное, подозревали, не большевики ли), как по команде, обернулись в сторону садика. Часовой при командирах стоял в отдалении: велено было с этими пленниками не безобразить. Это многим показалось подозрительным.

Кое‑кто глухо выругался, один или два яростно сплюнули в их сторону: «Шкуры продажные! Переметнулись! Ну, погодите же!»

Николаев поднял голову и выдержал эти взгляды. Он долго смотрел вслед своим. Трейфельд отвернулся, чувствуя, что, помимо воли, краснеет. Проклятое положение: ни объяснить, ни оправдаться!.. Только комбат Жаба не моргнул глазом. Щурясь, задыхаясь, он с наслаждением нюхал молочно‑лиловую кисть.

Красноармейцев вели человек пять белых солдат с винтовками, но еще около десятка человек сопровождали их. Эти были в крестьянской одежде, в высоких сапогах; здоровенные разного возраста люди – от безусых парней до пожилых бородачей. За плечами у них висели то обрезанные винтовки, то охотничьи ружья. Конвоиры‑солдаты шагали молча, насупясь, глядя перед собой. Эти же смотрели зверями, рыскали вокруг, зло цыкали, покрикивали на пленных:

– Ну, тама! Чаво ползешь, быдто медведя боишься?! Пшол, пшол! Отдохнешь завтра, в яме!..

Комбат Жаба, улыбаясь круглым своим лицом, поглядел на них, точно его это совсем не касалось.

– Кулачки? – подмигнул он часовому. – Местные? Небось, они‑то вас сюда и привели?

Солдат диковато глянул на него и отвернулся.

Через полчаса пришли и за командирами. Оказалось, что старшим в этой партии конвойных является унтер‑офицер Панков, тот самый, который вчера опознал генерала Николаева. Под его началом были тоже двое солдат и двое местных «добровольцев», – два рослых чисто одетых парня с равнодушными жесткими и широкоскулыми лицами. Солдаты держались очень вяло. Парни уперлись в пленных тяжелым взглядом, полным не то страха, не то бессмысленной, безотчетной ненависти.

Но на подвижном писарском личике старшего, свеже‑побритом теперь и уже блестящем от пота, разлилось привычное подобострастие.

Он вполголоса, почтительно – унтер к превосходительству – обратился к Николаеву:

– Так что… вас‑сдиссь, извиняюсь… Дозвольте просить… в путь‑дорожку бы!.. Поздненько‑с! Проканителимся – сами намучитесь… – И еще тише: – Курить не изволите, вас‑сдиссь?.. А, господа поручики? Ну, как угодно‑с! А то… имеем дешевый табачок… Папиросочки…

Генерал Николаев встал, холодно пожал плечами. Но комбат Жаба, прислушиваясь, хитро подмигнул этому оборванному унтеру.

– А ну‑ка, любезный, – тонким, ненатуральным голосом толстяка, добродушно и радостно заговорил он, – удружи‑ка мне пачечку, – в долг, до места. А там я с тобой разберусь… Благо попали наконец; добрались!

Генерал Николаев внимательно, с вопросом посмотрел на него. Потом он снова пожал плечами. Пожал плечами и Трейфельд. Жаба, странно, многозначительно взглянув на них искоса, коснулся пальцем кончика носа.

 

* * *

 

Над Попковой Горой вставало погожее утро. День обещал быть знойным. Небо синело, точно вымытое росой: нигде ни облачка. Петухи все еще горланили. Яблоня, в ветвях которой вчера вечером пел соловей, стояла теперь наполовину в тени, наполовину на солнце, вся окутанная розоватым дымом цветов. На ней гудом гудели пчелы, и земля под ее ветками была вся, как снегом, усыпана опавшими лепестками.

Около восьми часов красных командиров вывели на Залесье, Лесвицы, Тухтово, Телеши и дальше на станцию Гостицы, где, по слухам, находился уже штаб отряда полковника Палена.

Неторопливо, от времени до времени присаживаясь отдохнуть, унтер‑офицер Панков вел свою партию по веселым проселочным дорогам севера. Он все понимал, только на свой лад.

«Вот, – думал он, – попал старик‑генерал к красным, небось, как кур во щи. Податься некуда – вот и пошел служить. Ну, да это до поры до времени, а генерал генералом всегда останется. Приходится, значит, подсобить старику, снисхождение сделать, сбавить ходу. А там, глядишь, и пригодится старая хлеб‑соль. Генеральская память крепкая. Мало ли!»

Он скоро перестал обращаться к самому Николаеву: отмалчивается их превосходительство. Ну, ну!.. Что же? Дело видное, каждому неохота этак‑то… Из князя да в грязи!

Но и один из поручиков, Трейфельд, видимо, тоже был с гонором – бычился или буркал через плечо. И опять же понятно! Там‑то, у красных, пришлось, поди, перед всякими шапку ломать, вот теперь природа свое и берет…

Зато другой бывший поручик, коротенький, постарше годами, оказался прямо душой‑человеком. Его все интересовало, даже скромная личность унтера Панкова. А главное – свой брат, по штабной части: адъютант полка. Ах ты, боже ты мой! Да таких адъютантов он ли, Панков, не мастак был ублажать в свое время? Да и какой еще адъютант? Может быть, сам из бывших писарей, только сказаться не хочет?..

И Панков насел на комбата Жабу с бесконечными разглагольствованиями, с целой исповедью, с ворохом жалоб на свою разнесчастную судьбу.

– Ну что я, ваше благородие, – вполголоса, идя рядом с поручиком, непрерывно повествовал он ему. – Да неужели я своей бы охотой такую лямку тянуть пошел? Унтером‑то в строй? Да ну их! А в том дело – жизнь моя такая уж разнесчастная. Как хочешь крутись, а выбиваться надо‑с. Сами судить извольте. Голова у меня на плечах, прямо скажу… неимоверная! Память такая‑с – допустить нельзя: прочтите страничку приказа или сводку вслух – на месяц на лету запомню. Личность человеческую увижу – неизгладимыми, извиняюсь, чертами она у меня в мозгах запечатлится. Точь‑в‑точь как на снимочке! Мне бы в сыщиках работать, филером бы, за преступным элементом ходить… Через меня власти большую пользу имели бы!

А вот – случись война. Призвали. Явился. Спустя полгода, конечно, господин полковник Семибратов – дай ему бог царствие небесное, если померли! – определили меня в полковую канцелярию. Так сказать, по манию жезла взошла моя звезда. Да… Еще через год – где Родион Панков? Родион Панков на большой, извиняюсь, высоте! В штабе одиннадцатой Юго‑Западного фронта армии. Родиону Панкову огромадное дело доверено: номенклатурный перечень всех генеральских, опять же и штаб‑офицерских чинов. На каждого полковника, на каждого, тем более, генерала карточка с приложением фотографии и краткая характеристика… Все через мои руки прошли, всех в лицо знал. Вон давеча его превосходительство… моментом узнал! Работай теперь Панков и не тужи… Мечту такую питал: еще годик – выйду в военные чиновники, человеком стану!

Дзинь‑трах – революция! Демобилизация. Разруха. И пошел Родя обратно, на родные пепелища. Так сказать, в юдоль скорби. Санкт‑Петербургской губернии, Гдовского уезда, Скамейской волости, самая рыбная деревня Кукин Берег. Извиняюсь – не Кукин. Вернее сказать – Скукин. На берегу Наровы‑реки, при истекновении последней из воспетого стихотворцами Чудского озера!

Оно, конечно, сказано: «Прекрасное озеро Чудское», да не про нашу честь. Что такое дома Родион Панков? Самое бессмысленное животное: не то безземельный крестьянин, не то мещанин без капиталов. Каждый мужик‑гужеед, и тот смеется. Мыслимости нет переносить! Грубость всеобщая, полное отсутствие какого‑либо уровня. Скажешь приличное слово – «парламентаризм» или там «инфантерия», – а на тебя обижаются, того гляди, в морду въедут. Сиди, хрусти солеными снетками. Батюшки светы! – сегодня снеток, завтра снеток… Да это же прямо меланхолия нападет, ей‑богу!

Я уж и так плановал и этак. Господь великий, куда бы это податься? К красным, может быть, пойти? Был у меня в шестнадцатом году начальник в Ровно, Василий Захарович Захаров, военный чиновник. Голова, умница, а оказался впоследствии большевиком: наверное, сейчас крупнейший пост занимает. Может, его отыскать? Нет, чувствую, нельзя, совесть этого мне не позволяет: цареубийцы они, разрушители всего святого… А главное – слыхать, паек у них мал и приработков никаких! Насчет благодарности‑то, говорят, совсем строговато… Ни с кого ничего не моги взять… Теснят!

Ну‑с, вот так‑с… дни бежали за днями. Наконец тут, уже недавно, смотрю – собирается вновь православное воинство… Прекрасные речи говорят… Неужели, думаю, в этой армии теперь Панков не пригодится?

И вот‑с, рискнул, пошел добровольцем. И сел, простите за выражение, в лужу… Штаба покеда что не видно; так, пресмыкаюсь больше на караульной службе, как унтер… А тут еще не легче: прикомандировали как местного знатока к партизанскому отряду отчаянного господина поручика Данилова проводником путь‑дорогу им указывать… Ну, указал, привел вот к вам, в Попкову Гору. Из‑за этого и вы в плен попали. А какая мне честь?.. Ваше благородие! Одна теперь у меня надежда… По учинении допроса – я уж знаю! – вас там мигом на должности поставят. Так уж сделайте милость, заставьте век бога молить, окажите протекцию хоть куда‑либо на штабное местечко, хоть посыльным для начала… Краснеть за меня, извиняюсь, не будете… А там, глядишь, и я вам пригожусь…

Поручик Жаба слушал все это внимательно, сочувственно.

– А! – важно говорил он. – Скажи на милость! Ну, еще бы… Ишь ты! А? Почему же, братец, почему же? Я не отказываюсь… Ну да ничего, авось помаленьку…

Где‑то на середине пути, отстав на десяток сажен от других, поручик Жаба, кругленький, толстенький, сияя улыбкой, ухарски подмигнул вдруг поручику Трейфельду.

– Вы как насчет аллегро‑удиратто, а? – веселым шёпотом проговорил он, точно сообщил что‑то непочтительное и забавное про устало бредущего впереди Николаева. Трейфельд не сразу понял – о чем он?

Тогда глубоко в глазах толстяка мелькнуло что‑то совсем другое, ничуть не забавное.

– Бежать надо! – торопливо бросил он. – Бежать. Или сегодня, или завтра. Лучше, пока все вместе. Пока этот олух ведет.

Трейфельд машинально закрыл рот рукой. Он кивнул головой: «Обязательно, само собой! Вместе. Ночью!»

– Александр Памфамирович, – тихо сказал он, – Жаба предлагает бежать… Как вы?..

Николаев несколько мгновений молчал. Не меняя шага, он шел вперед.

– Ну, что же… – услышал потом Трейфельд. – Могу вам только завидовать… В вашем возрасте я бы сделал то же…

– Александр Памфамирович, а вы?.. Неужели же вы к ним…

Николаев слегка покачал головой.

– Нет, что вы, – произнес он с легким вздохом. – Что вы, голубчик, нет! Я не подлец. Ни в коем случае…

– Да, но тогда… Это может плохо кончиться для вас… Они могут предать вас военно‑полевому суду…

Комбриг утомленно прикрыл глаза.

– Нет, не думаю. Вернее всего – просто расстреляют, Без суда, надеюсь…

Николай Трейфельд вздрогнул. Он выпрямился и замолчал. Что мог он сказать в ответ этому старому, непоколебимому человеку?

В то время за опушкой перелеска показались уже красные крыши и водокачка на станции Гостицы.

 

* * *

 

Штаб белогвардейского полковника Палена действительно с утра перебрался сюда, в Гостицы, из Кондушей. В штабе царило приподнятое настроение, все были возбуждены. Господа офицеры бегали взад‑вперед с озабоченными, но радостными лицами. Поминутно подъезжали связисты, ординарцы, прибывали донесения, вновь приезжие офицеры, сияя новенькими погонами, звеня шпорами, жали руки штабным, поздравляли друг друга. Некоторые даже целовались. Сами себе не верили люди. Новости были обнадеживающие. «Полковник Георг прорвал фронт красных на Плюсе, у деревни Низы, перешел реку, подорвал два бронепоезда. Ветренко разгромил пятьдесят третий полк; досадно – упустили только командира. Балахович сообщает, что теснит красных на Гдов. Говорят – в Попковой Горе, в лесу, наши проделали замечательную штуку: переодевшись в ихнюю форму, прошли тропами… Захватили целый штаб бригады, с командиром. Говорят – скоро их сюда приведут…»

Начальник штаба расположился со своими картами в доме станционных служащих. Туда спешно протянули телефонный провод, у дверей на крыльце поставили часового. (Командир отряда задержался еще в Кондушах. К позднему обеду первая волна донесений, депеш, конвертов с двумя крестами, с надписями «Срочно», «Секретно», «Оперативная» схлынула. Начальник штаба потребовал обед, пошел в сени умыться.

Скинув отличный полковничий френч, в рубашке и в помочах, высокий, белокурый, он, засучив рукава, мыл очень белые руки над тазом, стараясь не брызгать на неистово начищенные сапоги с выпуклыми кокардами. Неуклюжий солдат‑денщик испуганно лил воду из голубого эмалированного кувшина, со страхом смотря на розовеющую под завитками редких волос начинающуюся лысинку.

На крыльце затопали. Совсем молоденький адъютантик, настоящий вышколенный «момент», перетянутый, перехваченный, в портупее, с серебряными шнурами аксельбантов, козликом взбежал на несколько ступенек, держа в руках белый пакет.

– Александр Эдуардович!.. Ах!.. Простите ради бога!.. Но важная новость. Прибыли пленные, взятые в Попковой Горе. Поручик Данилов доносит, что захваченный им командир третьей бригады есть действительно генерал‑майор Николаев… Его тоже привели. И так неловко, понимаете: старик все‑таки – и пешком… Надо же как‑то считаться… Дубина Данилов!.. Впрочем, вот донесение… Я подробно еще не смотрел…

Начальник штаба перекинул полотенце через плечо, взял бумажку.

– Генерал? – переспросил он. – Действительно оригинально. Впрочем, теперь удивляться ничему не приходится… Бывшие поручики? Двое? Гм!.. Ну что же? Проведите‑ка их по очереди… ко мне… И – повежливей пока. Сначала генерала… Посмотрим…

В станционном садике пышно разрослись два или три куста сирени. Под забором большая черемуха поникла ветвями – их густо осыпали уже облетавшие кисти цветов. Рядом в низенькой оградке торчали рычаги семафоров. Тихо звенели проволочки. Из‑под крыши ежеминутно с визгом вырывались ласточки.

От маленькой платформы веяло сухим жаром, пахло железной дорогой, мазутом, рельсами.

Пленных посадили на зеленую садовую скамейку. Николаев тяжело дышал. Комбат Жаба все вытирал грязным носовым платком лысину. Николай Трейфельд сидел, вытянувшись, кусая губы. Щеки его горели. Не так‑то легко молодому, полному сил человеку вдруг попасть в плен, превратиться в ничто, в вещь, которой распоряжаются.

Первым вызвали комбрига. Юный адъютантик, по‑видимому, в восторге от своей роли, от «трагичности момента», появился на крыльце.

– Господин Николаев! – коротко выкрикнул он, подчеркивая неопределенность положения холодным и величавым тоном. – Пожалуйте к начальнику штаба!

Старик с трудом поднялся со скамейки, усталый, измученный, ничуть не «трагический», простой старик. Слабо улыбнувшись, он оглянулся на остающихся.

– Ну, что же, товарищи… Прощайте… на всякий случай…

Он поднялся по ступенькам. Дверь закрылась за ним. Снова она открылась, вероятно, через полчаса.

Тот же адъютант, нахмурившись, вышел на улицу еще раз.

– Э… э… э, поручик… Нет, вот вы… К начальнику штаба!

Он пропустил мимо себя Трейфельда и вошел было вслед за ним…

Начальник штаба паленовского отряда сидел за столом, записывал что‑то в блокноте. Когда дверь раскрылась, он поднял голову. Почти в тот же миг адъютант, корнет Щениовский, вздрогнул. Он сразу почувствовал, – именно почувствовал, а не понял, – что на его глазах произошло что‑то. Нечто особенное. Но что? В чем дело?

Начальник штаба внезапно резко встал. Лицо его побледнело. Не говоря ни слова, он уставился на пленника. Пленный – адъютант видел его со спины – вытянулся перед ним, как на параде. Он тянулся все сильнее и прямее, его локоть, прижатый к боку, его правая нога задрожали мелкой, чуть видимой дрожью.

Адъютант открыл рот. Но в тот же миг начальник штаба нахмурился. Краска резко прилила к его щекам.

– Корнет Щениовский… – громко, странным голосом сказал он. – Я попрошу вас оставить меня наедине с этим… человеком. Идите в сад. Я позову… если будет нужно.

Корнет Щениовский, крайне взбудораженный, вышел в садик, где сидел еще на скамеечке, все так же вытирая грязным платком лысину, комбат Жаба. Некоторое время он молчал, тщетно пытаясь услышать хоть что‑либо из‑за стен домика. Но кругленький, лысеющий комбат был из тех людей, которые умеют вызвать на разговор даже камень.

– Послушайте, подпоручик… вдруг просто и естественно начал он, близко наклоняясь к Щениовскому, точно он вовсе не был пленным, а Щениовский тюремщиком, точно оба они на равных правах, как офицер с офицером, так вот встретились случайно «в этой дурацкой фронтовой обстановке». – Скажите‑ка, дружок… Вот у меня какое сомнение… Ваши, конечно, будут предлагать остаться здесь. Поступить к ним на службу… Оно, понятно, все равно бы, где сражаться за общее дело, но у меня, знаете, особое намерение… Я сам, знаете, северянин, олончанин… И вот, изволите видеть… – добродушный голос его неожиданно как‑то звякнул, окреп, в нем зазвучало нечто совсем не похожее на добродушие. – У меня там они, эти голубчики, расстреляли в деревне отца и двух братьев… Так вы поймете меня? Я дал себе клятву отомстить именно там. Вы понимаете?

Корнет Щениовский повернулся к нему и с любопытством посмотрел ему в лицо. Комбат Жаба улыбнулся. Серые глаза его смотрели куда‑то в сторону. «Ух, какое у него лицо, однако, у этого толстяка!» – подумал корнет.

– Я полагаю, ваши чувства вполне законны… И я надеюсь – они будут уважены… если это все так! – не совсем уверенно проговорил он. – Но вообще, насколько мне известно… Я, конечно, могу лишь предполагать… Вероятно, вас всех направят для окончательного суждения куда‑либо на север… К командующему корпусом, к генералу. По всей вероятности, в ближайшие дни Ямбург будет уже взят… Тогда, может быть, в Ямбург…

Он помолчал с минуту, потом, обуреваемый юношеским любопытством, перешел на шёпот:

– Скажите, а вы знаете этого старого авантюриста? Ну вот, Николаева этого? Неужели он на самом деле генерал? Да это же убежденный большевик! Комиссар какой‑то! Он бог знает что наговорил начальнику штаба… И какая наглость: держится, как на митинге. Так дерзит, так дерзит! Осмеливается наше движение называть… кукольной комедией… Негодяй! Клянусь, будь я на месте начальника штаба, я приказал бы его немедленно расстрелять…

Жаба чуть‑чуть поворотился к адъютанту.

– Ах, вот как? – переспросил он. – Да, говорят, он крепкий старичок… Ну, знаете, нельзя и так горячиться, как вы… Но вот вы сказали – Ямбург будет взят? Ямбург? Это очень любопытно…

 

* * *

 

Допрос бывшего поручика Трейфельда, служившего в Красной Армии помощником начальника артиллерийского снабжения штарма 7, продолжался очень долго, не менее часа или часа с четвертью.

Комбата Жабу вызвали что‑то около трех часов пополудни. С него, как и предвидел Щениовский, сняли лишь предварительное показание, имеющее значение для войсковой разведки, а затем коротко сообщили, что для решения их судьбы пленные будут, все еще под конвоем, отправлены в штаб северного корпуса белых. «Там и заявите о ваших желаниях».

Как и других, Жабу вывели через вторую дверь – не в садик, а на улицу. Его перевели через дорогу, ввели в какой‑то небольшой каменный дом, наспех превращенный в тюрьму.

В полутемной комнате на дощатой кровати уже лежал поручик Трейфельд. Он был бледен, измучен, держался за голову.

– Ну как, Трейфельд? – вполголоса окликнул его Жаба. – Как вам понравился начштаба? Бравый вояка, чёрт его дери! Предлагал служить белым? Вы что на это?

Трейфельд медленно поднялся на локтях.

– Он мне не мог понравиться или не понравиться, товарищ Жаба! – сухо и зло, на самых высоких нотах, почти закричал он вдруг. – Да, не мог! Потому что – это мой родной брат. И если мы до завтра отсюда не бежим, меня не расстреляют, а… повесят. Слышите?

Он хотел договорить еще что‑то, но горло его схватило спазмой. Он сразу же лег и замолчал. Комбат Жаба на несколько мгновений остановился посреди комнаты, задохнувшись, выпучив глаза, с широко разведенными в стороны руками.

– Ну и ну! Вот это история!

Потом он быстро и легко сел к Трейфельду на край кровати:

– Вечером нас отправят поездом… Кажется, в Ямбург. Наверное – теплушкой. Значит, надо бежать сегодня… Однако! Ну и влипли же вы, мой друг! Но как же все‑таки? Как это у вас вышло?

 

* * *

 

«Строго конфиденциально.

Господину начальнику разведки Северного корпуса,

Его Высокоблагородию полковнику барону Будбергу.

Ночью на 14 мая, при следовании эшелона с военнопленными от станции Нарва‑Гдовская к станции Нарва‑город, из вагона, охранявшегося караульной командой унтер‑офицера Панкова, воспользовавшись случайной остановкой в пути у семафора, бежали два красных командира, Жаба и Трейфельд, каковым удалось скрыться в прилегающих лесах. Доводя о сем до вашего сведения, сообщаю, что, согласно телеграмме командующего группой полковника графа Палена за № 442 (7) секр. от 14/V сего года, мною даны распоряжения дело следствием прекратить, в отношении же караульного начальника унтер‑офицера Панкова Родиона ограничиться содержанием его на гауптвахте в течение семи дней.

Начальник 3‑го сектора, капитан (подпись неразборчива)».

 

 

* * *

 

Когда Трейфельд и Жаба отползли по лесу на значительное расстояние от насыпи, когда вдали в ночной темноте уже начало смолкать тяжелое фырканье стоявшего на месте паровоза, комбат, остановившись, взял своего спутника за руку.

– Ну‑с; друг мой, вот уже на этот раз повезло, так повезло! – просто сказал он. – Не знаю, как ты, а я так просто сам себе не верю. Целы, а? Как же это так вышло? Прошляпили они нас. Как миленькие! А пожалеют. Главное – будь хоть я и на самом деле Жаба, комбат. А ведь я‑то не комбат и не Жаба. Комиссар я. Без году неделя, но комиссар… 53‑го полка. Гусев моя фамилия. Гавриил Гусев. Жаба вчера при мне убило. Я его документы взял. И вот – пригодились…

Еще полчаса спустя на ходу, на какой‑то темной лесной тропе, Гусев чуть убыстрил шаг, догнал Трейфельда и пошел рядом с ним.

– А знаешь что, товарищ! – сказал он вдруг шёпотом, легонько толкая его локтем. – Ты меня прости, но – дело прошлое – я ведь того… Засомневался в тебе… Думал: врет, подлюга! Зачем ему отсюда бежать? Переметнется к своим!

Трейфельд ответил не сразу, несколько шагов он прошел молча.

– Теперь не думаешь так, товарищ Гусев?.. – тихо спросил, наконец, он.

– Ну! Теперь – другое дело. Хороший, вижу я, ты человек. Головой рискнул! Что же я – не понимаю!

 

Глава VII


Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 113 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Tytto ja kolme timantti | Под тремя алмазами | За чашкой какао | На даче господина Михайлова | Правда и вымысел | САМОКАТЧИК ФЕДЧЕНКО | ГОРОД ВЕЧЕРОМ | У ПОПКОВОЙ ГОРЫ | ВЗВОД В ЛЕСУ | В КОПОРСКОМ ЗАМКЕ |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
БЕЛОЙ НОЧЬЮ| ТЫЛ И ФРОНТ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.069 сек.)