Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мои предосторожности и удачное сближение с дофином. – Поездка в Фонтенбло через Пти-Бур

Читайте также:
  1. C) общественное сознание реализуется через индивидуальное, но к последнему не может быть сведено
  2. DS. Подкожно. Ввести 0,25 мл через день 5 раз.
  3. E Через вилично-очноямковий отвір 77
  4. Q.1.1. Прохождение света через кристаллы.
  5. А) участвовать в обсуждении и решении вопросов деятельности образовательного учреждения, в том числе через органы самоуправления и общественные организации;
  6. Аналогичным образом находим, выставляем и фиксируем на правом луче другие опорные точки голограммы: через сутки, неделю, месяц, год, девять лет.
  7. Африка через 100 лет

Под влиянием смерти Монсеньера двор изменился; нужно было и мне менять обхождение с новым дофином. Сначала со мною заговорил об этом г-н де Бовилье; но он полагал, что торопиться с переменами вовсе не следует, дабы дать время к ним привыкнуть и избежать обид. Не раз уже удавалось мне уклониться от самых коварных ударов, и я мог предполагать, что на меня устремлены завистливые взоры; чтобы избежать опасности, мне следовало скрывать свое нынешнее положение, которое вследствие столь полной перемены декораций при дворе значительно изменилось; поэтому в открытую сближаться с принцем мне надлежало очень постепенно, сообразуясь с тем, насколько надежно он сможет меня защитить, то есть с тем, насколько прочно он завоюет доверие короля, главенство в делах и в свете. Тем [461] не менее я счел уместным выспросить у него в первые же дни, что он думает о своем недавнем взлете. Как-то вечером я подошел к нему в садах Марли, когда его сопровождала немногочисленная свита, в которой не было моих недоброжелателей, и, пользуясь его приветливостью и простотой, сказал ему как бы украдкой, что множество причин, ему известных, удерживали меня доселе в отдалении, не давая быть ему полезным, но теперь я надеюсь, что смогу с меньшими препятствиями следовать моей привязанности и склонности, и льщу себя надеждой, что он охотно примет мои услуги. Он ответил, так же тихо, что подобные препятствия в самом деле существовали, но теперь, как он полагает, исчезли, что он прекрасно знает о моей преданности и с удовольствием рассчитывает, что теперь мы оба будем располагать большими возможностями для встреч. Передаю его ответ дословно ради необыкновенной любезности, выраженной в последних словах. Я истолковал их в том смысле, что он, как я и предполагал, клюнул на мою наживку. Постепенно я все чаще стал присоединяться к нему во время таких прогулок, но участвовал в них только в тех случаях, когда народу вокруг оказывалось не слишком много, а людей, для меня опасных, не было и я мог разговаривать безбоязненно. У него дома при стечении посетителей я вел себя сдержанно и в салоне подходил к нему, лишь когда видел, что это уместно. Я представил ему нашу записку, обращенную против д’Антена после тяжбы, и не преминул ввернуть слово о нашем достоинстве, зная, что взгляды и принципы его на этот счет нам благоприятствуют. Он прочел записку, и ввиду [462] участия в деле некоторых из нас ему приятно было высказать одобрение самой записке и возмущение делом д’Антена. Мне было известно также, что он думает о форме управления государством и о многих вещах, с этим связанных; чувства его на этот счет совершенно разделяли и я сам, и герцоги де Шеврез и де Бовилье, прекрасно меня осведомившие. Невозможно было удержаться от попытки воспользоваться этим в полной мере, почему я и ждал прилежно случая, который естественным путем ввел бы меня в курс дела, и ждать мне пришлось недолго. Несколько дней спустя, войдя в гостиную, я увидел там дофина и дофину, которые вели какую-то беседу, то прерывая ее, то возобновляя. Приблизившись к ним, я расслышал последние слова; они побудили меня спросить у принца, о чем идет речь, не напрямик, конечно, а обиняком, но с тою почтительной непринужденностью, которую я уже усвоил по отношению к нему. Он отвечал, что впервые с тех пор, как стал дофином, они едут в Сен-Жермен 258 с обычным визитом, не считая посещения в мантиях и накидках, и церемониал по отношению к принцессе Английской должен измениться 259; он объяснил мне, в чем дело, и особо подчеркнул, что долг его – ни в чем не поступаться своими законными правами. «Как мне радостно, – отвечал я, – обнаружить у вас подобные мысли и как правильно вы поступаете, обращая настойчивое внимание на подобные вещи, пренебрежение коими обесценило бы все остальное!» Он продолжал с жаром, и я улучил минуту его наибольшего увлечения, чтобы сказать ему, что если уж он, наследный принц, с высоты своего ранга обращает на это [463] внимание – и совершенно справедливо,– то насколько правы все мы, у которых оспаривают, а часто и отнимают все, при том что мы едва смеем пожаловаться; насколько правы мы, когда печалимся о наших потерях и пытаемся оказать сопротивление. Он поддержал меня и даже стал пылко защищать нашу сторону, а под конец сказал, что считает наше восстановление в правах делом справедливости, важным для государства, знает, что я весьма искушен в делах такого рода, и будет рад когда-нибудь обсудить их со мной. Тут он подошел к дофине, и они вдвоем отправились в Сен-Жермен. Поводом к этому краткому, но важному разговору послужило то, что при жизни Монсеньера г-жа герцогиня Бургундская всегда и во всем уступала третье место принцессе Английской; после смерти Монсеньера она сделалась супругой законного наследника трона, и теперь ей не подобало уступать третье место принцессе Английской: та не являлась законной наследницей своего брата, который еще даже не был женат и в будущем мог иметь детей. Несколько дней спустя дофин прислал за мной. Я вошел через гардеробную, где ждал меня Дюшен, старший его лакей, весьма порядочный, надежный человек, пользовавшийся доверием господина; он провел меня в кабинет, где никого не было, кроме дофина. Изъявляя свою благодарность, я упомянул между прочим о своем поведении, прежнем и нынешнем, и о том, как радуюсь переменам в его положении. Он приступил прямо к делу, казалось, не столько боясь раскрыться передо мной, сколько не желая выказывать тщеславие по поводу своего нынешнего блистательного взлета. Он сказал, что до сих [464] пор стремился лишь найти себе занятия и пополнить свои знания, ни во что не вмешиваясь, и полагал, что не должен сам предлагать и навязывать свое участие в делах, но с тех пор, как король приказал ему со всем ознакомиться, работать дома с министрами и облегчить труды самого монарха, он считает, что все его время принадлежит государству и обществу, а все, что отвлечет его от трудов или может тому способствовать, представляется ему своего рода кражей; он намерен предаваться развлечениям только от усталости, чтобы подкрепить себя требуемым природой отдыхом, дабы потом с большей пользой возобновить труды. Затем он завел речь о короле, распространился о своей необыкновенной любви и огромной признательности к нему и сказал, что почитает себя обязанным приложить все силы к тому, чтобы облегчить труды короля, коль скоро тот возымел к нему такое доверие, что сам того пожелал. Я поддержал его в столь достойных чувствах, но, опасаясь, как бы любовь, признательность и почтение не переросли в нем в опасное преклонение, я несколькими словами намекнул, что король сознательно закрывает глаза на многое из того, что при желании мог бы узнать и к чему по доброте своей не остался бы равнодушен, если бы эти случаи до него дошли. Струна, до коей я лишь слегка коснулся, тут же отозвалась. После нескольких предварительных слов о том, что со мною, как он знает от г-на де Бовилье, можно говорить обо всем, принц признал правоту моего замечания и неудержимо обрушился на министров. Он подробно заговорил о том, что они захватили безграничную власть, подчинили себе короля и [465] злоупотребляют своей властью, так что без их вмешательства невозможно ничего сообщить королю и добиться у него аудиенции; никого из них не называя, он совершенно ясно дал мне понять, что такая форма управления полностью противоречит его взглядам и убеждениям. Потом он опять с нежностью вернулся к королю и посетовал, что он получил дурное воспитание, а потом постоянно подпадал под пагубные влияния; что, поскольку власть и все рычаги, воздействующие на политику и управление, были в руках у министров, он не заметил, как они увлекли его, человека по природе доброго и справедливого, на ложный путь; что постепенно король привык следовать путем, по которому пошел когда-то, и тем вверг страну в несчастья. Потом дофин смиренно обратился на самого себя, чем вызвал у меня истинное восхищение. Затем он вернулся к министрам, и я воспользовался этим, чтобы поведать ему о преимуществах, кои они незаконно присвоили себе перед герцогами и другими знатными людьми. Когда принц об этом услышал, негодованию его не было границ: он вспылил, узнав, что нам отказано в обращении «Монсеньер», которого министры требовали от всех нетитулованных особ, кроме судейского сословия. Не могу передать, до какой степени его возмутили эта дерзость и это отличие, дававшее буржуазии такое безумное преимущество перед высшей знатью. Я слушал его, не прерывая, ибо прежде всего радовался столь достойным чувствам в человеке, который сам не сегодня-завтра начнет диктовать правила и законы, а затем мне хотелось самому убедиться, как далеко зайдет он, движимый столь пылким стремлением [466] к справедливости. Затем я заговорил о необходимости всяческих перемен и упомянул о том, что по чистой случайности в руки мне попали три письма 260, которые написал моему отцу министр Кольбер, генеральный контролер финансов и государственный секретарь, обращавшийся к отцу моему «Монсеньер». Дофину это, казалось, доставило такое удовольствие, словно затрагивало его личные интересы. Он велел мне послать за этими письмами и с восторгом заметил, каким смелым будет столь решительное изменение. Мы принялись его обсуждать, и, поскольку дофин любил углубляться в предмет и доискиваться до корней, он осведомился о происхождении должности государственного секретаря 261, и первоначальная ее ничтожность заново его поразила, хотя, судя по его же замечаниям, я не сообщил ему ничего нового. Разговор обо всех этих предметах длился более часа; он отвлек нас от того, что мы собирались обсудить, но речь шла о вещах еще более важных, причем отнюдь не посторонних первоначальному нашему намерению. Дофин велел мне уведомить его, как только разыщутся три письма Кольбера моему отцу, и сказал, что тогда уж мы обсудим и то, о чем он хотел со мной побеседовать, и то, что нас от этого отвлекло.

Трудно выразить мои чувства, когда я уходил от дофина. Передо мной открывалось великолепное и близкое будущее. Я увидел принца, который был набожен, справедлив, снисходителен, просвещен и стремился к преумножению своих добродетелей; с ним не было нужды говорить о пустяках, что обычно неизбежно с великими мира сего. Этот опыт убедил меня и в другом, что также [467] кажется чудом в подобных людях: раз составив себе мнение о человеке и проникшись уважением к нему, он не изменялся к этому человеку, даже если подолгу с ним не виделся и отвыкал от него. Я блаженствовал оттого, что первая же наша с дофином беседа наедине коснулась важнейших предметов, и оттого, что в течение этой беседы я наслаждался безраздельным его доверием, столь для меня драгоценным. Теперь я был убежден, что в управлении произойдут коренные перемены, теперь я воочию видел, как сломаются молоты государства и падут всемогущие недруги вельмож и высшей знати, которую они повергли во прах к своим ногам, но отныне, по одному лишь дуновению из уст этого принца, будущего короля, она оживет, займет достойное место, вернет себе подобающие положение и ранг и ввергнет всех остальных в то состояние, в коем им надлежит пребывать. Всю жизнь главным моим желанием было восстановление сословного порядка и рангов; я желал этого куда сильнее, чем собственного преуспеяния; и теперь я с радостью предвкушал исполнение моей надежды и избавление от невыносимого для меня рабства, избавление, которое часто призывал с невольным нетерпением. Я не мог удержаться от удовольствия сравнить правление Монсеньера, коего ожидал, предвидя всевозможные ужасы как для всего королевства, так и для себя, и все блага, которые сулило правление его сына в скором будущем; ведь последний так быстро открыл мне свое сердце, а вместе с ним и дорогу самых обоснованных надежд на все, чего только мог желать такой человек, как я, стремящийся лишь к порядку, справедливости, праву, [468] благу государства и благу частных лиц, которое добывалось бы на честном, благородном поприще, где каждый мог бы проявить правдивость и любовь к истине. В то же время я принял решение тщательно скрывать милость ко мне дофина, которая, если о ней проведают, может насторожить людей и вооружить их против меня; я решил, соблюдая осторожность, поддерживать в наследнике престола эту благосклонность ко мне и, оставаясь в тени, испрашивать у него аудиенции, во время которых я смогу столько сообщить ему, заронить и внушить столько мыслей, а также укрепить свое положение; но я счел бы неблагодарностью и сущей кражей, если бы забыл отнести всю честь подобной милости на счет того, кому целиком был ею обязан. Я был, впрочем, уверен, что герцогу де Бовилье всегда открыты сердце и мысли дофина, а потому решил, что ничем не нарушу верности дофину, если пойду к герцогу и расскажу все, что произошло; я убедил себя, что откровенность является моим долгом и пойдет на пользу делу, а также что я получу полезные советы, как вести себя дальше. Итак, я немедленно пошел и передал весь наш разговор герцогу де Бовилье, который пришел от него в не меньший восторг, чем я сам. Герцог, при всей его выдающейся набожности, почти не от мира сего, при всем почтении к королю, граничившем с обожествлением, был, однако, не меньше меня убежден в том, что форма управления государством дурна, а министры наделены чрезмерной властью, так что каждый из них является неограниченным монархом в своем ведомстве, а подчас и за его пределами; наконец, точно так же, как я, он был [469] герцогом и пэром. Он был удивлен тем, что меня удостоили такой откровенности, и поражен успехом собственных усилий, коих стоило ему заронить и укрепить в душе своего питомца доверие ко мне. В обращении с принцем герцога сковывали его добродетель и чувство меры, и мне показалось, что он никогда не слышал от принца столь откровенных речей. Это в высшей степени меня удивило; но по всему его поведению и по тому, как он требовал, чтобы я снова повторил то, что сказано о власти министров и дурном воспитании, полученном королем, у меня сложилось убеждение в полной искренности герцога. Он так простодушно выказал мне свою радость по обоим этим поводам, что я понял: хотя для него не были неожиданны такие взгляды дофина, но подобные речи ему внове; по-видимому, принц не высказывался при нем так откровенно, а возможно, и не заходил столь далеко. Дальнейшее укрепило меня в этом убеждении: хотя характеру его была присуща умеренность, заставлявшая его держаться известных границ, переступая их лишь с большой постепенностью – так хозяин предпочитает переправляться через реку следом за собственным конюхом, – но тут он поспешил обо всем у меня выспросить, чтобы затем действовать самому в том же направлении, что и я. По-моему, он весьма оценил мое доверие и готовность во всем его слушаться и решил воспользоваться новым своим положением.

Несколько дней спустя я опять получил аудиенцию. Скажу раз и навсегда: как правило, Дюшен, изредка г-н де Бовилье, а иногда и сам дофин во время прогулки тихо говорили мне, в котором [470] часу прийти, а если я сам желал аудиенции, то говорил об этом Дюшену, а он испрашивал распоряжений на этот счет и сразу же меня уведомлял. Где бы ни происходило дело – в Фонтенбло, Версале, Марли, – входил я всегда украдкой, через гардеробную; там ждал меня Дюшен, старавшийся быть в это время один, и сразу же провожал меня к дофину, а затем, также в одиночестве, поджидал, когда я выйду; поэтому я приходил никем не замеченный, только однажды меня увидела дофина, о чем я в своем месте еще расскажу, но она меня не выдала. Итак, я представил дофину три письма Кольбера к моему отцу, о коих уже шла речь. Он взял их, внимательно осмотрел, потом прочел все три и спросил, по какой счастливой случайности они сохранились, несмотря на малозначительное содержание. Он глянул, от каких они дат, а затем вновь вернулся к бесстыдству министров – он употребил именно это слово, ничуть его не смягчив, – и к унижениям высшей знати. Я заранее положил себе выведать его мнение касательно герцогского достоинства; посему я осторожно старался пресекать все разговоры, уводившие меня от этой цели, наводить беседу на интересующий меня предмет и затрагивать разные его стороны. Оказалось, что дофин досконально осведомлен о герцогском достоинстве, о связях его с государством и с короной, о всей его истории; немало он знал о других вещах, с ним связанных, кое о чем знал меньше или вовсе не знал, но понимал, что в интересах государства, величия французских королей и французской короны настоятельно необходимо поддерживать и укреплять это высшее в королевстве достоинство, и полон был [471] желания к этому стремиться. Я почувствовал это перед первым их с дофиной визитом в Сен-Жермен после смерти Монсеньера, когда заметил, насколько эти вопросы ему небезразличны. Я напомнил ему о том, как странно выглядели новые притязания курфюрста Баварского 262, когда он встречался с Монсеньером в Медоне, тем более что он был инкогнито; его претензии я противопоставил незыблемому доселе обычаю, а также историческим примерам государей, довольствовавшихся равенством с сыновьями короля Франции. Я навел его на естественные размышления о том, какой огромный вред наносит нашим королям и их короне терпимость к подобным злоупотреблениям, подрывающая идею королевского величия и оборачивающаяся позже еще более ощутимым уроном. Я показал ему со всей очевидностью, что подобное падение начинается именно с нас, ибо, приниженные в душе, пренебрегаемые на людях, мы своим позором бросаем тень на самый трон, умаляя исходящее от него величие и давая чужеземцам поводы к такому же пренебрежению. Я описал ему новые посягательства на нас со стороны его дядей-курфюрстов 263, объяснил, по какому злосчастному небрежению это произошло и происходит; я напомнил, что баварский курфюрст при всем своем инкогнито дошел вскоре до того, что стал притязать на право пожимать Монсеньеру руку и настаивать на этом с помощью различных недомолвок, потому что заметил, что все зависит от его желания и предприимчивости. Затем я перешел к сравнению испанских грандов с истинными герцогами и пэрами, которое дало мне большой простор для рассуждений, и к [472] политике Карла V, коей старательно подражали все его преемники на испанском троне; не довольствуясь тем, что он поднял достоинство грандов на такую высоту в самой Испании, Карл воспользовался размерами своих владений, их разбросанностью по всей Европе и своим могущественным влиянием в Риме и при других дворах, чтобы сделать ранг грандов особенно почетным, чем они гордятся и поныне; этот ранг бесконечно умножает престиж испанской короны в мире. От этого примера я перешел к папам, которые в огромной степени сумели способствовать своему светскому могуществу той значительностью, какую придали кардиналам, а ведь кардинальское достоинство и вовсе призрачно: для церкви в нем нет никакой особой необходимости, в законах и статутах оно не оговорено, для мирян оно сугубо церковное, для слуг церкви – светское и не опирается ни на что, кроме права избирать папу и обычая пап назначать их своими государственными министрами. Затем, перейдя к Англии, северным странам и Европе в целом, я без труда доказал, что Франция – единственное государство, которое по отношению к своим вельможам терпит то, чего не стерпела бы ни одна страна, не говоря уж об императорском дворе, хотя он и изобилует настоящими принцами; одна только Франция видит в них для себя опасность, и правящий дом ее – тоже; здесь я привел много примеров, черпая их из истории Лиги. Дофин с нетерпеливым вниманием слушал мои доводы, часто договаривал за меня мои мысли и жадно ловил все эти бесспорные истины. Затем он в мягкой, поучительной манере обсудил их со мною. Помимо Лиги, не были забыты и [473] другие опасности, коим так часто подвергались государство и короли, в том числе и Людовик XIV, вследствие вероломных покушений, учинявшихся истинными и мнимыми принцами 264, которые удостаивались за это не кары, а должностей и наград. Дофин, досконально осведомленный обо всех этих исторических событиях, вспыхнул, перечисляя их, и слезно посетовал на короля, очень мало знавшего и размышлявшего о таких вещах. Мне удалось лишь коснуться всех этих предметов, поочередно указывая на них дофину, а затем слушать, не лишая его удовольствия порассуждать, показать мне свою осведомленность и предоставляя ему возможность самому себя убеждать, воспламеняться, возмущаться; я же тем временем следил за его чувствами, за ходом его рассуждений, за тем, что и как производит на него впечатление, чтобы потом благодаря этим знаниям мне было легче убеждать его и взывать к его чувствам. Но когда мы с ним таким образом затронули все эти предметы, мне захотелось не углубляться в рассуждения о них и по их поводу, а перевести разговор на другое, чтобы показать дофину, какой умеренностью отмечены его здравый смысл, справедливость, самостоятельность суждений, и чтобы успеть разузнать его взгляды на разные вопросы, а также незаметно, но прочно внушить ему мои собственные воззрения на все эти вещи, сводившиеся, в сущности, к одному и тому же основному предмету. Не забыл я и нанести удар г-ну д’Эпине, мимоходом назвав его принцем-новичком, а также г-ну де Тальмону и прочим ему подобным, во-первых, для красного словца, а во-вторых, потому, что забавное часто способствует [474] исполнению самых серьезных планов. Итак, в высшей степени довольный мыслями дофина об иностранных рангах, дворянстве пера и мантии, коих также коснулась беседа, я сделал упор на новый эдикт 1711 года 265, изданный по поводу д’Антена и касавшийся герцогств. Я обсудил с дофином, которому, естественно, любопытно было об этом узнать, различные притязания, послужившие поводом к этому эдикту. Я лишь в общих чертах обрисовал положение, чтобы утолить его любопытство; мне хотелось как можно быстрее перейти к первым параграфам этого эдикта и поподробнее рассмотреть их, если я почувствую, что дофин к тому расположен. На это я и перевел разговор. К большому моему удивлению и радости, стоило мне упомянуть об этих параграфах, как дофин оживился и сам принялся пылко изобличать передо мной всю несправедливость первых двух параграфов 266, а от них перешел к правам, кои незаконно присвоили себе принцы крови, и подробно остановился на непомерности нового ранга незаконных детей короля. Права, силой захваченные принцами, были одним из пунктов, в коих, равно как в вопросе о герцогском достоинстве, дофин, как я убедился, был более всего осведомлен и заинтересован; в то же время он судил о них с такой же безупречной справедливостью, что и о прочих материях. Он высказал мне свое мнение о том и о другом с естественным, благородным и безыскусным красноречием, которое производило чарующее впечатление, когда касалось и более сухих предметов, чем этот. Дофин вполне обоснованно и разумно соглашался с мыслью Генриха III о том, что справедливость требует [475] предоставить возможным наследникам короны, наследуемой исключительно по мужской линии, первенство и превосходство над теми, кои, принадлежа к высшей знати в государстве, все же никогда не выйдут из положения подданных; но, ничуть не забывая и о том, что до Генриха III лица герцогского достоинства предшествовали особам королевской крови, кои не были им облечены и кои до той поры не очень-то чтили это самое право наследования короны, поскольку младшие отпрыски старших ветвей частенько уступали его старшим в младших ветвях, которые, однако, могли оказаться подданными этих младших отпрысков, коим предшествовали, он сам прекрасно помнил, что первенство и превосходство могли быть установлены лишь при условии, что все мужчины королевской крови, полноправные пэры без земли, предоставляемой по праву старшинства, затмевают древностью рода всех остальных и ведут свое происхождение от Гуго Капета 267; тем самым старшинство становилось единственным основанием первенства между принцами крови. Располагая этими точными и верными сведениями, дофин не в силах был терпеть унижение нашему достоинству со стороны именно тех, кто как раз и воспользовался им для своего возвышения. Итак, дофин объявил себя ярым противником прав, незаконно вырванных у него принцами крови; нестерпимее всего в эдикте было для него право принцев крови присутствовать на короновании, представительствуя за отсутствующих пэров; он прекрасно чувствовал всю значительность разных частей этой священной церемонии и недвусмысленно дал мне понять, что сам хотел бы короноваться так [476] же, как его предки. Менее осведомленный о том, когда именно и при каких обстоятельствах принцы крови присваивали себе незаконные преимущества перед пэрами, нежели о самих этих преимуществах, я, к большому удовольствию дофина, поддержал его, заботясь скорее о том, чтобы следить за его мыслями и отвечать на его вопросы, подогревая тем самым его рвение и интерес, чем о том, чтобы навязывать ему свои знания и суждения. Я не терял представления о времени, и, как только счел, что на этот раз он достаточно осведомлен о принцах крови, я упомянул о привилегиях незаконнорожденных детей, которые изрядно способствовали возвышению принцев крови, и с помощью этой уловки перевел разговор на узаконенных детей. Мне хотелось, чтобы дофин первый коснулся этой струны, и я по ее звучанию определил, в каком тоне следует говорить на эту тему мне самому. Я равно опасался и собственной обиды на все, что они у меня похитили, и почтения, которое питал дофин к своему деду, королю, а посему, внимательно вслушиваясь в то, что дофин говорил о принцах крови, я лишь упомянул об узаконенных детях и стал терпеливо дожидаться, когда он сам обратится к интересующему меня предмету. Наконец он завел об этом речь. Тут он понизил голос, стал осторожнее в выборе слов, зато на лице у него – глаза мои трудились не менее прилежно, чем уши, – появилось весьма многозначительное выражение; он начал с того, что оправдывал короля, хвалил его, сожалел об изъянах в его воспитании и о том, что он поставил себя в такое положение, когда может никого не слушать. Я возражал дофину только миной и [477] видом, чтобы, не преступая границ скромности, дать понять, сколь ощутимо для нас это несчастье. Он прекрасно понял мои невысказанные слова и ободрил меня к дальнейшему. Подобно ему, я начал с хвалы королю, с тех же сетований, какие слышал от принца, а потом перешел наконец к проистекавшим отсюда неприятностям. Я делал упор – и не без причин – на набожности, на дурном примере, лишнем искушении для женщин, которые все готовы будут устремиться в королевские объятия, изобразил скандальность полного равенства между сыном, рожденным в законном браке, и сыном двойного прелюбодеяния 268, что приведет спустя два поколения к неслыханному равенству законного и незаконного потомства короля, какое уже существует, как мы видим, между герцогом Шартрским и детьми герцога Мэнского; эти мои замечания отнюдь не навеяли на него скуку. Дофин, возбужденный собственной речью, а, может быть, также и моею, разгорячился и перебил меня. Последний пример чувствительно его задел. Он завел речь о разнице между тем происхождением, величие и достоинство которого заключено в неотъемлемом праве на корону, и тем, которое проистекает лишь из преступного и скандального любострастия, коему сопутствует только позор. Дофин перечислил множество ступеней, по которым незаконнорожденные – это слово часто слетало у него с языка – поднимались до уровня принцев крови, ради своей выгоды все дальше повышая этот уровень в ущерб нам. Он снова вернулся к пункту эдикта о короновании; то, что было, по его мнению, недопустимо по отношению к принцам крови, представлялось ему [478] чудовищным и почти святотатственным по отношению к узаконенным детям. При всем том он, однако, постоянно делал множество уважительных оговорок относительно короля, упоминая о нем с нежностью и сочувствием и вызывая у меня бесконечное восхищение тем, как в этом просвещенном наследнике трона сочетались превосходный сын и превосходный будущий государь. Под конец он задумчиво сказал мне: «Такие дети – огромное несчастье. Доныне Господь хранил меня от вступления на этот путь; но гордиться этим не следует. Не знаю, что станется со мной в грядущем: быть может, я тоже ударюсь в распутство; молю Всевышнего удержать меня от этого, однако мне кажется, что, будь у меня незаконные дети, я поостерегся бы возвышать их подобным образом, да и просто признавать их. Но такие чувства питаю я ныне по милости Господа, внушающего их мне; никто не может быть уверен в том, как долго продлится Его милость, а посему следует хотя бы держать себя в надежной узде, дабы защититься от подобных неурядиц». Меня очаровало столь смиренное и в то же время столь мудрое чувство; я похвалил его со всем пылом. Мои хвалы исторгли у дофина новые свидетельства благочестия и смирения; затем мы вернулись к предмету нашего разговора, и я заметил, что всем известно, с каким неудовольствием узнал он о новых отличиях, которых добился герцог Мэнский для своих детей 269. Ничто на свете не сравнилось бы в выразительности с его немым ответом. Он весь вспыхнул, и я видел, что он с трудом держит себя в руках. Выражение его лица, отдельные жесты, прорывавшиеся наперекор сдержанности, [479] к которой обязывало его то, что при нем прозвучало явное порицание королю, красноречиво свидетельствовали о том, как тяготили его все эти чудовищные несправедливости и как быстро с ними будет покончено, едва он взойдет на трон. Я видел достаточно, чтобы надеяться на все, и даже осмелился дать ему это понять; не сомневаюсь, что угодил ему этим. Наконец, поскольку беседа наша затянулась на два часа с лишним, он обратился ко мне с утешением по поводу утрат, понесенных нашим достоинством, упомянул о том, как важно его восстановить, и заверил, что будет рад основательно изучить предмет. В начале разговора я предупредил принца, что он будет удивлен обилием и размерами наших потерь, если окинет их все единым взглядом; теперь я предложил исследовать этот вопрос и представить ему отчет; он не только изъявил на то свое желание, но сам с жаром попросил меня этим заняться. Я выговорил себе небольшую отсрочку, дабы уточнить мои сведения, и спросил, в каком порядке изложить ему события: по роду и характеру их или по хронологии? Он предпочел последнее, хотя для него это было не столь наглядно, а для меня более затруднительно. Я сразу же ему на это указал, но он настоял на своем выборе, а для меня главное было угодить ему, пусть даже ценой лишних усилий. Опускаю слова, в которые я облек свою благодарность за то, что он оказал мне честь своим доверием, и все, что я только мог при этом сказать ему лестного. Прощаясь, он разрешил мне видеться с ним на людях только в тех случаях, когда я сочту, что это не будет грозить мне неприятностями, а наедине – всякий раз, когда [480] у меня явится надобность с ним побеседовать. Нетрудно вообразить, в каком восторге я от него вышел после столь интересного разговора. Обладая доверием справедливого, просвещенного дофина, стоявшего так близко к трону и уже принимавшего участие в государственных делах, я был преисполнен радости и самых светлых надежд. Во все времена самым заветным из моих желаний было счастье и благо государства, а затем возвышение нашего достоинства; это было для меня много дороже личного преуспеяния. В дофине я обнаружил стремление ко всему этому; я видел, что смогу участвовать в его великих трудах и в то же время возвышусь сам, а если приложу некоторое старание, то стану бесспорным обладателем множества бесценных преимуществ. Я думал лишь о том, чтобы оказаться достойным одного из них и верой и правдой трудиться ради остальных. На другой день я дал отчет герцогу де Бовилье во всем, что было сказано между мной и дофином. Герцог радовался вместе со мной; мысли дофина о нашем достоинстве и особенно о незаконнорожденных его не удивили. Мне уже было известно и в другом месте я об этом говорил, что дофин обсуждал с герцогом де Бовилье щедрые милости, пожалованные детям герцога Мэнского; теперь же для меня было очевидно, что они пришли к полному согласию относительно незаконнорожденных и что г-н де Бовилье прекрасно осведомил дофина в вопросе о нашем достоинстве. Постепенно мы пришли с ним к полному единству относительно дофина и тех предметов, о коих шла речь в двух моих с ним беседах; мы условились, что мне лучше видеться с его [481] высочеством на прогулках, а не у него дома, когда он окружен придворными, потому что на прогулках мне проще к нему подойти и расстаться с ним, обронить замечание, заговорить или промолчать, смотря по тому, кто при этом окажется; словом, мне должно принимать во внимание все, что подсказывает осторожность, дабы избежать огласки и получше использовать возможности, вытекающие из благорасположения дофина. Герцог предупредил, что я могу и даже обязан говорить с дофином обо всем, если только сочту это уместным, и нисколько его не опасаться, ибо дофина следует приучать к этому; под конец он призвал меня продолжать труды, к коим я приступил. Это были плоды того, к чему он заранее долго готовился, а затем осуществил, приблизив меня к дофину. Дружба и уважение, которые он ко мне питал, убедили его, что доверие принца ко мне может принести пользу и государству, и принцу; во мне же он был настолько уверен, словно посвящал в свои труды свое второе я. Он готовил и направлял работу дофина с министрами на дому, и сами министры прекрасно об этом знали. Прежняя враждебность к нему г-жи де Ментенон отступила перед потребностью, кою она теперь испытывала, в человеке, которого в свое время не сумела погубить, который всегда держался с нею равно твердо и скромно и который не способен был злоупотребить доверенностью дофина, от коего она ничего не опасалась в грядущем, вполне уверенная в признательности принца, понимавшего, что доверием короля и своим нынешним возвышением он обязан г-же де Ментенон; к тому же она надеялась на дофину, как на себя самое, поскольку снискала ей [482] любовь короля. Что до короля, который не слышал более от г-жи де Ментенон язвительных и хитроумных выпадов по адресу г-на де Бовилье, он следовал своей давнишней склонности к герцогу, проникнутой уважением и доверием; его ничуть не задевало то, что тяготило министров и придавало герцогу де Бовилье такое влияние в узком кругу и такой вес во всем обществе. Хотя при дворе не знали, насколько далеко простирались моя близость с ним и сношения с дофином, я все время чувствовал, что на меня смотрят, меня изучают и относятся ко мне совсем не так, как прежде. Меня боялись, во мне заискивали. Я прилагал старания к тому, чтобы с виду казалось, что я все тот же, а главное, что я ничем особенным не занят, и пуще всего остерегался ходить со значительной миной и обнаруживать то, во что силилось проникнуть множество завистников и любопытных; даже самым близким друзьям, даже самому канцлеру я позволял заметить только то, что невозможно было скрыть.

Герцог де Бовилье почти каждый день надолго запирался с дофином, который чаще всего вызывал его сам. Они вместе вели самые важные дела, как придворные, так и государственные, и направляли работу каждого из министров. Многие люди, не подозревая о том, подвергались тщательному рассмотрению с точки зрения их достоинств и недостатков, которые герцог де Бовилье взвешивал, как правило, сначала в разговоре со мной, а потом уж обсуждал с дофином. То же самое касалось целого ряда вопросов, особенно тех, кои связаны были с поведением принца. Один из них вызвал у нас с герцогом спор, причем я не мог ни [483] уступить, ни переубедить герцога: речь шла о наследстве Монсеньера. На миг король вознамерился наследовать ему сам, но вскоре спохватился – это выглядело бы слишком странно. К вопросу о наследстве подошли так, словно оно осталось от частного лица; канцлеру и его сыну как комиссарам было поручено проделать все, что делается обычно простыми судьями по смерти частных лиц. Наследство, которое предстояло разделить, заключалось в Медоне и Шавиле, дававших около сорока тысяч ливров ренты, а также в мебели и драгоценностях на пятнадцать тысяч ливров; наследство было обременено тремястами тысячами долгу. Испанский король уведомил короля о своих притязаниях и указал, что в счет своей доли предпочел бы получить мебель. Кроме того, оказалось без счету всевозможных драгоценностей; король пожелал, чтобы цветные камни перешли к дофину, потому что в собственности короны их было мало, а бриллиантов, напротив, много. Итак, изготовили опись, произвели оценку предметов обстановки и выделили три доли: самая красивая мебель и хрусталь достались королю Испании, бриллианты и часть мебели – герцогу Беррийскому; прочие драгоценности и остатки мебели – в Медоне она имелась в огромных количествах – поступили на распродажу с торгов в уплату долга. Распродажу поручили Дюмону и медонскому бальи; в Медоне были проданы оставшиеся предметы обстановки и драгоценности, что попроще. Основные драгоценности, коих было весьма много, распроданы были весьма неблагопристойным образом; прежде ничего подобного не [484] бывало: дело происходило в Марли, в покоях ее высочества, в ее присутствии, а иногда в угоду ей присутствовал и дофин; распродажа превратилась в обычное послеобеденное развлечение на всю вторую половину пребывания двора в Марли. Весь двор, принцы и принцессы крови, мужчины и женщины входили прямо в покои; каждый набавлял цену; все разглядывали вещи; смеялись, болтали – словом, это были сущие торги по описи имущества. Дофин почти ничего не приобрел, но сделал несколько подарков лицам, кои были привязаны к Монсеньеру, чем смутил их, потому что при жизни отца вовсе их не жаловал. По случаю этой распродажи вспыхнуло несколько небольших споров между дофиной и герцогом Беррийским, на которого нажимала герцогиня Беррийская, хотевшая заполучить ту же вещицу, что и дофина. Особенно сильно повздорили они из-за табака, коего было много и отменного качества, поскольку Монсеньер часто его употреблял; пришлось вмешаться герцогу де Бовилье и нескольким наиболее приближенным дамам; на сей раз не права оказалась дофина, и в конце концов ей пришлось принести самые учтивые извинения. Доля герцога Беррийского повлекла за собой тяжбу, потому что ему был назначен пожизненный пенсион, о чем он и Монсеньер в свое время подписали документ, из коего следовало, что он отказывается от своей доли в наследстве короля и Монсеньера, поскольку заранее получает все, что ему причитается. Такое решение было вынесено в присутствии короля, который тут же увеличил ему пенсион настолько, что возместил всю его часть, кроме мебели и [485] бриллиантов. Покуда шла вся эта суета, король торопил с разделом и распродажей, опасаясь, как бы тот из его внуков, которому достался Медон, не пожелал вступить во владение им, что повлекло бы за собой новый раздел двора. Это опасение было напрасным. Выше уже было сказано, что дофин полностью успокоил короля на сей счет; что до герцога Беррийского, то он не посмел бы пойти наперекор его желанию, да и свита младшего принца, в случае, если бы он все же пожелал воспользоваться Медоном, не намного бы уменьшила двор, тем более что все бы заметили, что поездки в Медон не придутся королю по вкусу. Герцог Беррийский при всех своих доходах не имел собственного жилища и страстно желал заполучить Медон, а герцогиня Беррийская желала этого еще сильнее. Мне казалось, что дофин должен подарить брату свою часть наследства: он жил на счет короны, ожидая, пока она опустится на его чело; следовательно, он ничего не проигрывал от этого дара; напротив, выигрышем оказывались удовольствие от такой щедрости, благодарность брата и даже прекрасное впечатление от такого великодушного шага, который был бы с восторгом встречен и принцем, его братом, и герцогиней Беррийской и наверняка вызвал бы всеобщее восхищение. Г-н де Бовилье, которому я об этом сказал, немало удивил меня тем, что придерживался противоположного мнения. Как он мне объяснил, он исходил из того, что ничего не может быть опасней, чем предоставить герцогу и герцогине Беррийским соблазнительную возможность обзавестись собственным отдельным двором; это бы в высшей степени не понравилось королю; в [486] любом случае такое разделение пришлось бы в угоду ему надолго отложить; к тому же оно разделило бы братьев и превратилось в источник отчуждения, а то и раздоров; старшему надлежит пользоваться всеми своими преимуществами, младшему – всегда от него зависеть; что лучше было бы ему оставаться бедным, покуда брат его не станет королем, а потом уж получить от него доказательства братской щедрости; что если он преждевременно получит все блага, то сможет обойтись и без братних благодеяний, а значит, не будет и пытаться их заслужить; что для дофина было бы лучшим средством бесконечно угодить королю, если бы он, обладая Медоном, не обнаруживал ни малейшего желания там поселиться; что, короче говоря, владение Медоном приличествует дофину, это его доля, его преимущество, которое он делит к тому же с королем Испании, уступая ему взамен мебель и прочие вещи, а если бы герцогу Беррийскому также причиталась доля, ее следовало бы возместить ему бриллиантами. Это политическое рассуждение показалось мне изрядно натянутым и никак не могло меня убедить. Я в ответ стал доказывать, насколько в отношении внука короля уместнее благодеяние, чем требование необходимости, как достойно было бы смягчить этим первым щедрым даром дружбы огромную всеобъемлющую разницу, которая возникла между братьями после смерти отца и со временем могла сказаться еще больше; как полезно было бы надежно вырвать с корнем ростки вражды между ними, использовав единственную в своем роде возможность одарить брата еще до того, как дофин станет королем, и как несоизмеримы получаемые [487] преимущества: в первом случае они будут лишь воображаемыми, во втором же – вполне ощутимыми, и насколько велика разность во впечатлении, которое произведет на общество в первом случае сухое, строгое, придирчивое обращение с братом, а во втором – исполненное великодушия и нежности; я твердил, что невозможно удержать брата при своем будущем дворе лишь по причине, что у того нет дома в другом месте, что рано или поздно ему все равно придется отвести жилище, но уже не в виде благодеяния, а просто в силу необходимости; что корона всегда в изобилии будет предоставлять будущему государю все новые средства одарить брата, тем более обладающего столь скромным пожизненным пенсионом; что Медон скорее приумножит, чем уменьшит нужду герцога Беррийского в братних милостях: так Монсеньеру постоянно было нужно что-либо для Сен-Клу, хотя пенсион у него был сказочный, а у короля был постоянный способ влиять на сына, и он этим способом умело пользовался; наконец, пожертвует дофин ради короля удовольствием жить в Медоне или нет – он все равно пользуется твердым и безусловным доверием короля, и тот уже привлек внука к участию в делах и даже поручил ему решать некоторые из них; посему у дофина и так будет немало случаев и ежедневных возможностей угодить ему и еще более утвердиться у него в сердце, в мыслях и у кормила власти. Мне казалось и кажется по сию мору, что рассуждение мое было верно и справедливо; все разделяли мои мысли, но г-на де Бовилье я не убедил. Медон остался дофину, и все, что относилось к этому наследству, было [488] распределено с такой же строгостью. Строгость эта не снискала одобрения в обществе и не порадовала герцога и герцогиню Беррийских, хотя я, конечно, постарался, чтобы до них не дошло никаких подробностей; но герцог был неравнодушен к благам, коих имел меньше, чем приличествовало его положению, и вдобавок был расточителен сверх меры и подвержен влиянию герцогини Беррийской, которая в своей необузданной гордыне и так уже не пользовалась любовью дофина и особенно дофины. Однако герцог и герцогиня Беррийские благоразумно смолчали; им и в голову не могло прийти, что к этому делу причастен герцог де Бовилье; они не замедлили продать многие бриллианты, чтобы залатать прорехи в состоянии, образовавшиеся из-за их прихотей.

Я часто виделся с дофином с глазу на глаз и вслед за тем сразу же рассказывал о наших беседах герцогу де Бовилье. Воспользовавшись его советом, я говорил с дофином обо всем. Принц был по-прежнему исполнен терпения и человеколюбия и нисколько не ожесточен; он не только легко и охотно вникал во все, что я выкладывал ему о событиях и людях, но сам побуждал меня продолжать и поручал докладывать ему о многих вещах и многих лицах. Он давал мне памятные записки; возвращая их, я отчитывался ему в том, о чем он осведомлялся, а также вручал докладные записки, которые он оставлял у себя и потом, возвращая, обсуждал их со мною. Всякий раз, собираясь на аудиенцию, я набивал карманы кипами бумаг и частенько посмеивался про себя, когда входил в гостиную и видел там множество людей, [489] которые были сейчас у меня в кармане, а им и в голову не приходило, какие споры разгорятся вскоре о каждом из них. Дофин располагался тогда в одном из четырех просторных помещений на том же этаже, где гостиная; эти покои потом, когда двор уехал в Фонтенбло, подвергли перестройке; поводом для этого явилась болезнь г-жи принцессы де Конти: королю трудно было взбираться к принцессе по маленьким неудобным ступенькам, и он распорядился построить большую лестницу. Опочивальня принца расположена была на этом самом месте; изножие кровати было обращено к окну; в алькове, с той стороны, где камин, находилась незаметная дверь в гардеробную; через нее-то я и входил; между камином и одним из двух окон стояло небольшое рабочее бюро; напротив – входная дверь, а позади кресла, в которое садился дофин за работой, и бюро имелась еще одна дверь, которая вела в смежный покой, принадлежавший дофине; между окнами стоял комод, в коем хранились только бумаги. Перед тем как дофин присаживался к бюро, мы всегда успевали поговорить минуту-другую; затем он приказывал мне сесть напротив него. Освоившись с дофином, я однажды, в первые минуты, когда мы еще беседовали стоя, осмелился заметить ему, что лучше было бы, если бы он запер дверь позади себя на засов. Он возразил, что дофина не войдет, что она никогда не заглядывает к нему в эти часы. Я отвечал, что боюсь не столько самой дофины, сколько ее свиты, всегда столь многочисленной. Но он заупрямился и не пожелал запирать. Я не посмел настаивать. Он сел за бюро и велел мне также занять обычное место. Мы долго работали, [490] затем разбирали бумаги: он отдал мне свои, и я рассовал их по карманам, а сам он взял бумаги у меня и часть их запер в комод, остальные же, вместо того чтобы упрятать в бюро, небрежно бросил на него; оборотясь спиной к камину, он о чем-то заговорил, держа в одной руке бумаги, в другой ключ от бюро. Я стоял перед бюро и одной рукой шарил по нему в поисках какой-то бумаги, другая же была у меня также занята бумагами, как вдруг дверь напротив отворилась и вошла дофина. Никогда не забуду, как переглянулись мы трое – слава Богу, дофина была одна! – в какое пришли изумление и как старались скрыть свои чувства. Уставившись друг на друга, застыв наподобие статуй, мы все трое в замешательстве молчали так долго, что за это время можно было бы не торопясь прочесть «Отче наш». Принцесса опомнилась первая. Неверным голосом она сказала, обратившись к мужу, что не имела понятия о том, что он находится в столь приятном обществе, и улыбнулась ему, а потом мне. Прежде чем дофин ответил, я успел также улыбнуться и опустил глаза. «Поскольку я в самом деле не один, – также с улыбкой произнес принц, – оставьте нас». Мгновение она смотрела на него, улыбаясь еще пуще, а он отвечал ей взглядом и улыбкой, затем она взглянула на меня уже смелее, чем вначале, сделала пируэт и вышла, затворив за собою дверь, от которой все это время не отходила дальше, чем на ширину порога. Я в жизни не видывал у женщины столь удивленного лица; не побоюсь также сказать, что никогда не видывал, чтобы мужчина был так сконфужен, как принц, даже после ее ухода; и если уж говорить все, как есть, никогда [491] в жизни я не пугался так, как испугался, увидев ее; я успокоился, лишь когда понял, что она без свиты. Едва за дофиной затворилась дверь, я обратился к дофину: «Итак, ваше высочество, не лучше ли было запереть дверь на засов?» «Вы были правы, – отвечал он, – а я ошибался; но никакой беды не произошло: к счастью, она была одна, и я ручаюсь вам в ее скромности». «Я ничуть не тревожусь, – возразил я, хотя на самом деле мне было все же не по себе, – но чудо, что она пришла одна. Будь она со свитой, вас, может быть, отчитали бы в наказание, а вот я пропал бы безвозвратно». Он еще раз признал свою вину и твердо обещал, что все сохранится в секрете. Дофина не просто застигла нас наедине, в то время как о наших свиданиях никто на свете не догадывался; она застала нас за работой, поймав, так сказать, с поличным. Я прекрасно понимал, что она не выдаст дофина, но боялся, что теперь он станет с нею откровенней и начнет рассказывать то, что раньше держалось в глубокой тайне. Как бы то ни было, тайну эту хранили так хорошо, а если и доверяли, то столь надежным людям, что она никогда не получила огласки. Я более не настаивал; мы покончили с бумагами, я рассовал их по карманам, принц убрал свою часть в бюро. После короткого разговора я по обыкновению удалился тем же путем, что и пришел, через гардеробную, где в одиночестве поджидал меня Дюшен. Отчитываясь в наших трудах герцогу де Бовилье, я рассказал ему о приключении; сперва он побледнел, но успокоился, едва я сказал, что дофина была одна, и осудил неосторожность с засовом; однако он тоже заверил меня, что тайна [492] будет соблюдена. После этого случая дофина нередко улыбалась мне, словно желая о нем напомнить, и проявляла ко мне подчеркнутое внимание. Она очень любила г-жу де Сен-Симон, но ничего ей не рассказала. Меня она, в общем, боялась, потому что герцоги де Шеврез и де Бовилье, чья строгая и серьезная манера поведения была ей чужда, внушали ей большие опасения, а между тем ей было известно о моих тесных связях с обоими. Ее тяготили их суровые правила, их влияние на дофина; неприязнь, кою питала к ним г-жа де Ментенон, тоже способствовала настороженности дофины; кроме того, она, будучи по натуре робкой, трепетала, видя, в каких доверительных и коротких отношениях состоят они с королем. У нее был весьма деликатный повод опасаться, как бы они, особенно герцог де Бовилье, не повредили ей в глазах ее супруга, а может быть, и в глазах самого короля; она не знала – и никто не посмел бы ей об этом сказать, – что г-на де Бовилье безмерно удручала грозившая ей опасность, исходившая, по ее мнению, от него самого; между тем он опасался, как бы ей не повредили другие, и принимал все разумные меры предосторожности, дабы воспрепятствовать этому. Я стоял от нее так далеко, что от меня она не ждала никакой беды; у нас с ней никогда не было коротких отношений. Сблизиться с нею было возможно только посредством карт, но я вовсе не играл; прочие способы были весьма затруднительны, да я их и не искал. Дружба моя с обоими герцогами и строгий образ жизни отпугивали ее от меня – она вообще отличалась робостью; возможно, ее недоверие подогревала и г-жа де Ментенон, которая меня не любила; но до [493] полного отчуждения дело не доходило благодаря тому, что я был связан тесной дружбой со многими близкими к ней дамами, например с герцогиней де Вильруа, ее высочеством герцогиней Орлеанской, г-жой де Ногаре и некоторыми другими; не говорю уж о ее дружелюбии и о том, что если бы она в самом деле относилась ко мне с предубеждением, то не пожелала бы, чтобы г-жа де Сен-Симон сменила герцогиню дю Люд 270; однако же дофина добивалась для нее названной должности, пускаясь ради этого на всевозможные хитрости и уловки. Дофину не меньше, чем ей, хотелось, чтобы эта должность досталась г-же де Сен-Симон. Он не скрывал этого от самой г-жи де Сен-Симон: уважая ее благонравие и твердые правила, ценя в ней обаяние и кротость, он питал к ней доверие и дружбу, а главное, был уверен, что может на нее положиться, в чем постоянно убеждался в тесном кругу приближенных и во время увеселительных прогулок с герцогиней Бургундской, в особенности после замужества герцогини Беррийской, которая, непременно вовлекая г-жу де Сен-Симон в их общество, приучила всех к ее присутствию, и все были очарованы присущим ей сочетанием добродетели, кротости, благоразумия, здравомыслия и скромности, которое было весьма заметно при исполнении ею обязанностей, кои безмерно затруднялись как капризным характером герцогини Беррийской, так и ее темпераментом и снискали г-же де Сен-Симон огромное уважение этой принцессы и в то же время дружбу и доверие герцога Беррийского; к тому же она всегда пользовалась подчеркнутым уважением короля и г-жи де Ментенон и с тех пор, как [494] находилась при дворе, приобрела себе там всеобщую любовь и прекрасную репутацию, не прилагая к тому никаких усилий, а главное, не прибегая к низостям или хотя бы мало-мальски неприглядным средствам, но всегда заботясь о собственном достоинстве, что также способствовало высокому мнению о ней и возбуждало к ней у всех особое почтение; всю жизнь это служило мне огромной поддержкой и неизменно весьма помогало. Только что я сказал, что г-жа де Ментенон меня не любила. Тогда я об этом только догадывался; сей предмет заслуживает, чтобы я остановился на нем подробнее, рискуя несколько повториться. Г-жа де Ментенон давно уже меня ненавидела, хотя я ничем перед ней не провинился. Об этом после смерти короля рассказал мне Шамийар, который раньше не подавал мне на это ни малейшего намека. Итак, Шамийар рассказал мне, что в ту пору, когда он изо всех сил старался примирить со мной короля и вернуть мне прежнее положение в Марли, оказалось, что дело не столько в короле, сколько в г-же де Ментенон; ему пришлось с ней спорить, и дело не раз доходило до стычек, причем довольно жарких; однако ему никогда не удавалось ни смягчить ее на мой счет, ни разузнать хотя бы, в чем дело, ибо она отделывалась общими местами; ценой невероятных трудов и затратив уйму времени ему удалось наконец улестить самого короля, и тот скрепя сердце и только из милости к Шамийару дал себя переубедить; меж тем г-жа де Ментенон осталась моей постоянной и стойкой противницей. Человек скромный и преданный, Шамийар не захотел посвящать меня в эту тайну; возможно, он не желал причинять мне лишнюю [495] тревогу и беспокойство, поскольку все равно не знал, чем тут можно помочь, и поведал мне эту историю уже после, когда все было позади. Это запоздалое открытие, уже вполне для меня бесполезное, подтвердило мне справедливость моих подозрений, которые, правда, не простирались столь далеко. Я подозревал, что герцог Мэнский, заигрывавший со мною самым невероятным образом, о чем было рассказано выше 271, обозлился, что не сумел не только меня приручить, но даже просто сблизиться со мною, и решил, что я его тайный враг и при моем ранге представляю для него опасность; я предполагал, что и он, и герцогиня Мэнская зачем-то неустанно за мной наблюдают; они и внушили, как я думал, г-же де Ментенон неприязнь ко мне, оказавшуюся, по словам Шамийара, сущей ненавистью. Ни с кем из окружения г-жи де Ментенон я не знался; я никогда не делал попыток с нею сблизиться; эта вспышка вражды была совершенно необъяснима; я не подавал к ней ни малейшего повода и, желая забыть о ней, никогда о том не беспокоился, потому что и сама г-жа де Ментенон, и многое из того, что она делала, внушали мне желание держаться от нее подалее. В дальнейшем, благодаря тесным связям с герцогами де Шеврезом и де Бовилье, с одной стороны, с герцогом Орлеанским – с другой, а также с канцлером, я получал все больше свидетельств нелюбви, которую питала ко мне эта удивительная фея, и недобрых услуг, кои она явно мне оказывала; сам не понимаю, как мне удалось от них спастись, а также как уберегся я от происков Ньера, Блуэна и главных слуг герцога Мэнского, от [496] которых меня нередко предостерегал и защищал Марешаль. Кроме того, не могу понять, откуда взялось и уж тем более как могло сохраниться то постоянное и даже личное уважение, которое всегда проявлял ко мне король с тех пор, как Марешаль выхлопотал мне у него аудиенцию, и вплоть до самой смерти, каким образом уживалось оно с враждебностью ко мне ближайшего окружения короля, не раз уже после аудиенции доходившей до опасных обострений, о коих в дальнейшем еще будет рассказано. Подчас из прихоти король по иным поводам вздорил с г-жой де Ментенон. Герцог Мэнский, робкий и трусливый, старался навредить мне ее руками или через слуг. Я не слышал о том, чтобы он когда-нибудь в открытую порочил меня при короле. Он вел свои подкопы, но, как будет видно из дальнейшего, всегда усиленно передо мною заискивал, обнаруживая при сем незаурядное терпение, поскольку его не обескураживала безуспешность усилий.


Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 133 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Похищение м-ль де Роклор принцем де Леон | Возвращение принцев ко двору166. – Нескромные остроты Гамаша | Странное совпадение мыслей герцога де Шевреза с моими | Страшная зима, ужасающая нищета.– Банкротство Самуэля Бернара | Три партии при дворе | Комментарии | Мои затруднения с Монсеньером и его двором. – Иностранные послы в Версале | Комментарии | Мои затруднения с Монсеньером и его двором. – Иностранные послы в Версале | Большие перемены при дворе после смерти Монсеньера |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Комментарии| Комментарии

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.009 сек.)