Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вместо предисловия 42 страница

Читайте также:
  1. A) жүректіктік ісінулерде 1 страница
  2. A) жүректіктік ісінулерде 2 страница
  3. A) жүректіктік ісінулерде 3 страница
  4. A) жүректіктік ісінулерде 4 страница
  5. A) жүректіктік ісінулерде 5 страница
  6. A) жүректіктік ісінулерде 6 страница
  7. A) жүректіктік ісінулерде 7 страница

А потом было Красное воскресенье (Милюков совестился называть этот день «кровавым» — слишком уж эмоционально, надобно готовиться к парламентаризму, а там, в парламенте, следует избегать эпитетов), новый курс лекций в Америке, возвращение в Париж, создание группы «конституционных демократов», которых сразу же — по новой страсти к сокращениям — обозвали кадетами; правые, из «Союза русского народа», называли, впрочем, обиднее — «кадюки», для тех страшнее европейского парламента ничего Нет, тем — только б по-старому, «как раньше», как при покойном императоре, при том не поговоришь!

И вот сейчас звонят от председателя совета министров Витте, звонят и справляются, не согласился бы он, Милюков, пожаловать на переговоры в Зимний дворец.

«Слово «переговоры» употреблено не было, — поправил себя Милюков. — Не надо забегать. Переговоры будут».

Он вернулся к рабочему столу, потянулся рукою к телефонному аппарату и вдруг близко и явственно увидел лицо Ленина. Впервые они встретились в Лондоне — лидер большевиков пригласил его к себе. Милюков чувствовал себя скованно в крошечной комнате Ленина, его тяготил дух спартанства и тюремной, камерной, что ли, аккуратности. Ленин слушал Милюкова внимательно, взглядывал быстро, о б ъ е м л ю щ е. Не перебивал, когда Милюков критиковал статьи социал-демократов его, ленинского, направления, которые вслед за своим руководителем настойчиво повторяли тезис о скорой и неизбежной революции в России. Милюков взывал к логике, пытался доказать необходимость эволюции, анализировал тактику «шаг за шагом», говорил о действиях «на границе легальности», но не переходя этой границы. Ленин хмыкнул: «Боишься — не делай; делаешь — не бойся». Милюков предложил «столковаться». Ленин удивился: «Если вы уповаете на царя, если вы ждете демократии от Плеве — как же мы столкуемся, Павел Николаевич? Мы говорим — работа во имя революции, вы проповедуете: «Ожидание во имя эволюции». Вы, простите за резкость, канючите; мы — требуем». Милюков тогда возразил: «Владимир Ильич, но ведь Россия не готова к безбрежной свободе!» Ленин сожалеюще посмотрел на Милюкова, ответил сухо, з а к а н ч и в а ю щ е: «Свобода не принимает определений, Павел Николаевич. Или свобода, или ее отсутствие».

...Милюков назвал телефонной барышне номер, услышал голос протоколиста Витте и сказал:

— Я обсудил предложение председателя совета министров с моими коллегами. Я буду завтра в семь часов в Зимнем дворце, Григорий Федорович.

— Вас встретят у входа, — уколол секретарь. — Встретят и проведут к его высокопревосходительству.

Милюков положил трубку и подумал: «Неужели, если просить, а не требовать, всегда на «встретят и проведут» будешь натыкаться? Неужто нельзя миром? Неужели побеждает требующий?»

Его обидела заметка в одной из газет: «Как политик Милюков сделан не из того материала, слишком привержен компромиссу, другое дело — историк, исследователь национального характера...»

Милюков подумал тогда: «А что плохого в компромиссе? Он угоден политике. Да, мы готовы на компромисс — с умным чиновником, с Витте, например. Отчего нет? Однако же на каких условиях? Дайте закон, дайте писаное право, уважайте это право, вами же данное, — столкуемся. Отмените волостных держиморд, разрешите выборные муниципалитеты, то есть первичные ячейки демократии, отмените сословные ограничения — сговоримся тогда по остальным пропозициям. «Не тот материал» для политика... Что этот щелкопер в русском характере понимает? Как объяснить ему, что «терпение» — особый смысл для низов, «правление» — особый ряд для верховной власти, а «государев закон» не уважает ни тот, кто издает его, ни те, для кого он писан... Как же в такой стране — и без компромисса? Да, и с царем компромисс! А как же иначе? Без него анархия так разыграется, что все сметет, пустыня останется. В народе сильны царистские настроения, разве можно забывать об этом? Надо сдвинуть воз с места. Под гору сам покатится, наберет скорость. А что такое скорость? Конституция, просвещенная монархия — на этом этапе правовое государство, о большем-то и мечтать сейчас нельзя... Какой социализм в России?! Столетия его ждать — и то не дождешься...»

...Милюков посмотрел манжеты: чисты ли, — словно бы идти к Витте сейчас, а не завтра. Понял — н е т е р п е н и е, прекрасное русское свойство, жажда приближения мечты, — одной ногою постоянно в дне грядущем, пропади пропадом прежнее и нынешнее, мы не британцы: те дрожат над каждой минутой, не то что днем! Старая нация, в у с т о я в ш е м с я живет, а устоявшемуся главное отличие — бережливое отношение ко времени, ибо оно таит в себе радость удержания бытия, а не постоянное — как у россиян — чувство тревожной неустроенности.

«Если не смогу склонить богов, двину Ахерон, адскую реку», — вспомнилось изречение древних. Именно он, Милюков, ввел в газетный обиход упоминание об Ахероне — реке революции. Цензура «Ахерон» выбросить не смела — греческий, а дошлому читателю все понятно, выучен либерал искать правду, словно блоху, между строк, интеллигент на тонкий намек дока — другой-то нации человек голову сломит и в толк не возьмет, а наш сразу очками зыркает и бороду поглаживает — готов к дискуссии...

«Если Витте окажется несговорчивым, если он станет медлить с конституцией, я двину против него Ахерон, — ясно подумал Милюков и подивился, что даже с самим собою, в мыслях, он определил социал-демократов мифической, подцензурной рекою. — Витте и дворец надо пугать угрозою революции, т р е б о в а т е л ь н о с т ь ю Ленина. Это подвигнет Витте на создание кабинета деловых людей. Я готов принять портфель министра внутренних дел — не иначе. Если что другое — надо ждать и пугать, ждать и пугать. Ленин — это сила, и, если ошибиться в малости, он может оказаться — на какое-то, естественно, время — ведущим в революционном процессе. Долго он, понятно, не удержится, Россия — как бы он ни спорил — к демократии не готова. Видимо, это понимает Плеханов... Только постепенность, только эволюция — как противуположение Ахерону».

Милюков споткнулся даже, усмехнулся, покачал головою.

Шаг за шагом к свободе. Любая революция гибельна для России — произнес медленно, чуть ли не по слогам, снова про себя: «А ведь такое на людях не скажешь, заклеймят принадлежностью к дворцовой камарилье, «треповцем» ославят. Господи, и отчего ж ты так несчастна, милая моему сердцу родина?!»

Ленин проснулся затемно еще; за окном вагона шел снег — J мягкий, не январский, а мартовский скорее, — он залепил стекло, и в купе от этого было еще темнее. Поезд тащился медленно, подолгу стоял на маленьких станциях: движение по Николаевской дороге после московского восстания еще не наладилось, поэтому и пассажиров было немного; в купе второго класса вместе с Лениным ехал штабс-капитан, страдавший от флюса.

Проводник крикливо предложил чай, распахнув по-тюремному дверь, не предупредил даже стуком, убежал, не дослушавши толком.

— Вот до чего дошли, а? — вздохнул штабс-капитан. — Анархия всегда начинается с забвения вежливости... Как думаете, сода у него есть?

— Видимо.

Штабс-капитан накинул мятый френч на чесучовую, китайского, кажется, пошива рубашку, вышел в коридор, крикнул:

— Человек! Пст! Челаэк! Живо!

Ленин прижался лбом к стеклу, закрыл глаза и сразу же вспомнил Пресню. Иван водил его по улицам утром, когда были прохожие, — не так заметны в толпе. Ленин, впрочем, мастерски изменил внешность, ушанку натягивал чуть не на глаза, щеки не брил, заросли жесткой рыжеватой щетиной — ни дать ни взять мастеровой.

Ленин просил отвести его к дому Шмита, долго разглядывал переулок, рваные выщербины на стенах домов — следы пуль и снарядов, — потом спросил:

— Вы не озадачивали себя вопросом: при каких условиях можно было победить?

— Если бы поддержал Питер, — сразу же ответил Иван и резко подернул плечами: после того, как во время митинга украли револьвер, носил теперь два, рукава поэтому были как у извозчика — закрывали пальцы, а сейчас, сопровождая постоянно Ленина, набил карманы патронами, пальто «стекало» вниз. — Если бы путиловцы смогли остановить семеновцев. Если бы у нас были пулеметы. Если бы штаб действовал, а не говорил.

— Словом, — заключил Ленин, — восстание — это наука, а науке этой мы не были учены. Так?

— Именно.

— Зачем сразу соглашаетесь? Спорьте!

— Было б с чем... Нас хлебом не корми — дай поспорить...

— Это верно, — согласился Ленин. — В маниловском прожектерстве — главная наша беда. Намечать, согласовывать, предполагать — обожаем; А наука — вещь строгая, мы в нее трудно влазим: размах, великая нация, огромная страна, порядка никогда не было, все от чувства норовили, порыв, понимаете ли... А как до дела — «не нужно было браться за оружие», не надо отталкивать либералов...

— Да, Георгий Валентинович, видно, в Швейцарии засиделся...

— Мы тоже не в Перми жили, — заметил Ленин. — В эмиграции как раз изнываешь от отсутствия практической работы...

— В чем тогда дело?

Ленин промолчал, пожал плечами: до сих пор чувствовал в себе какое-то особое, щемящее отношение к Плеханову, вмещавшееся, видимо, в одно слово, бесконечно, с детства, дорогое ему, — у ч и т е л ь.

...По вагонному коридору загрохотали сапожищи — жандармы, их можно определить сразу по всепозволенности походки, топают и сопят, словно в атаку поднялись. В дверь, однако, постучали вежливо.

— Войдите, — сказал Ленин.

Дверь распахнулась, заглянул унтер, за ним любопытствующе, вытягивая шеи, толпились жандармы. Ленин поправил очки (пришлось заказать с тяжелой оправой, Красин считает, что именно такие меняют выражение лица, «размывают, — Ленину это запомнилось, — глаза»), строго спросил:

— В чем дело?

— Документ извольте.

Ленин протянул паспорт. Красин перед отъездом сказал, что «бумага» вполне надежна, в «работе еще не была».

Унтер оглядел купе; взгляд его цепляюще остановился на непочатом штофе зубровки — штабс-капитан велел «челаэку» купить в Клину, в буфете первого класса, боялся, что не сможет уснуть из-за флюса. Ленин заметил, как унтер осторожно, интересуясь, тронул пальцами красный, потертый плюш дивана. Здесь, во втором классе, — тихие, в кулак кашляют. Каковы-то они в первом? Наверное, не решаются входить, чувствуют себя с господами неуверенно. Подумалось: надо бы наших отправлять по стране и за границу в первом классе, меньше риска, деньги пока есть, Горький крепко выручил...

Унтер козырнул, выбросив пальцы из кулака, пожелал доброго пути, прокашлялся трубно, смущенно, видимо ждал, что п о д н е с у т.

...Горький. К этому человеку Ленин тоже испытывал особое чувство: внутри теплело; смотрел на него с гордостью, слушал изумленно; в неловких, но чрезвычайно объемных фразах ощущал постоянное присутствие о б р а з н о й мысли.

После возвращения из эмиграции Ленин пришел в редакцию большевистской «Новой жизни». Договор на издание газеты заключил поэт Николай Минский; Горький полагал, что большевикам не удастся получить легальное право на печатание своего центрального органа в цензурном комитете, и назвал кандидатуру — поэт был популярен и легок. Минский, заключив договор, весь день вместе с Гиппиус и Тэффи осматривал помещения, сдававшиеся под конторы; Зинаида Николаевна Гиппиус — во вкусе не откажешь — присмотрела на углу Невского и Фонтанки роскошные, с лепными потолками и огромными итальянскими окнами апартаменты. Наняли швейцара Гришу, старца с окладистой бородой, сшили ему красную ливрею — намекнули на ц в е т газеты; большевистскому редактору Румянцеву п о л о ж и л и немыслимый оклад.

Первый номер разошелся тиражом громадным — за шестьдесят тысяч экземпляров; вечером газета стоила пятьдесят копеек вместо трех; в приложении был напечатан устав и программа партии — впервые легально.

Минский по этому случаю закатил банкет; пришли Горький, Красин, Боровский, Лядов, Литвинов, Богданов; Гиппиус привезла с в о и х, — поэты были нечесаны, в невероятного цвета костюмах; дамы декольтированы. Мартын Лядов смотрел на них с ужасом. Поэты, узнав от Горького, что Литвинов дерзко бежал из з а т в о р а, обступили, з а т и с к а л и вопросами; Тэффи не скрывала слез. Минский поднял высокий хрустальный бокал с финьшампанем за «его величество рабочий класс!». Гиппиус прочитала стихи: «Страшное, грубое, липкое, грязное, жестко-тупое, всегда безобразное, медленно-рвущее, мелко-нечестное, скользкое, стыдное, низкое, темное, явно-довольное, тайно-блудливое, плоско-смешное и тошно-трусливое, вязко, болотно и тинно-застойное, жизни и смерти равно недостойное, рабское, хамское, гнойное, черное, изредка серое, в сером упорное. Но жалоб не надо, что радости в плаче, я верю, я верю, все будет иначе!» Поэты восторженно целовали ее, шептали про гениальность; разойдясь по углам, презрительно усмехались: «дамский классицизм».

...Ленин прошел апартаменты по привычке стремительно. Румянцев, фактически главный редактор, едва за ним поспевал, приговаривая «легализуемся», обегая Ленина, распахивал двери, знакомил с секретаршами в пенсне и репортерами — все в английских клетчатых пиджаках, будто в униформах, сосут трубки.

Вернулись в редакторский кабинет; стола не было, Гиппиус купила секретер карельской березы с инкрустацией на охотничьи сюжеты — павловский стиль, восемнадцатый век. Горький устроился на широком, в пол-аршина, подоконнике, просматривал гранки. Ленин подошел к нему вплотную — затылок на уровне подбородка; поднялся на мыски, сунул руки глубоко в карманы, словно замерз, хотел согреться:

— Алексей Максимович, рассказывают, что товарищ Румянцев после кофе сигары стал спрашивать в ресторанах — главный редактор, понятное дело, но вы-то, вы! Товарищ Румянцев снискал себе славу как блистательный земский статистик, он интеллигент в третьем колене, но вы-то, Алексей Максимович, вы себя вспомните! Неужели вам ловко чувствовалось в подобного рода кабинетах, где столов нет, а сплошные гнутости, когда вы свои первые рассказы приносили?! Кто из рабочих в эти апартаменты придет?! Здесь же швейцар дверь распахивает, Алексей Максимович!

Договор с Минским расторгли, репортеров «в клетку» рассчитали, швейцара пристроили в ресторан «Вена» — помогли старые связи с распорядителем, сочувствовал партии, только после этого пригласили рабочих, предложили самим писать заметки в газету...

Ленин тогда пришел в редакцию вечером: задержался на заседании боевой группы ЦК, изучая материалы о положении в Кронштадте. Заглянул в комнату, где Румянцев рассадил за столом рабочих: двух молодых парней и девушку, синеглазую, веснушчатую, волосы будто лен.

— Ну, как работа? — спросил Ленин.

Один из рабочих — кочегар с Ижорского завода Василий Ниточкин — хмуро ответил:

— Не наша это работа. Сидим, потеем, а слова не складываются.

Ленин подвинул стул к тому столу, за которым расположился Ниточкин, спросил:

— Вы позволите посмотреть вашу корреспонденцию?

— Так вот она, открыто лежит.

— Некоторые товарищи, — пояснил Ленин, — если к ним через плечо заглядывать, не могут работать.

— Работать? — переспросил Ниточкин. — Работают, уважаемый товарищ, в цеху; здесь, в тепле, — не работа, отдых.

— Читаете много?

— Как научился грамоте — много.

— Сколько классов окончили?

— Гапоновский народный дом посещал, там учили...

— Какие книги любите?

— Политического содержания, про социальную революцию.

— Ну, это понятное дело, — согласился Ленин, — а вот, к примеру, Пушкина, Некрасова читать не приходилось?

— «Кому на Руси жить хорошо» — книга хорошая, правдивая, и хотя в рифму, но положение сельского пролетариата верно показывает.

Ленин чуть улыбнулся:

— Как думаете, Некрасову было трудно р а б о т а т ь свою книгу?

— Так то ж книга, а нам предложено написать об хозяевах. А что про них рассказывать — змеи, нелюди.

Ленин подвинул лист бумаги, исписанный Ниточкиным наполовину. Быстро пробежал: «Эксплуататоры наемного труда, слуги Царизма, сосут кровь из рабочего люда...»

— Это вы верно, — сказал Ленин, — только это неинтересно, это общие слова. Вы извините, что я т а к, но нам ведь правду следует друг другу говорить, льстить негоже... Ну-ка, вспомните, пожалуйста, что вас особенно восстановило против хозяев?

— Меня лично?

— Именно так. Только лично. В газету надо из себя писать, Про себя, про то, что знаете.

— Ну, если про меня, тогда... — Ниточкин задумался, потом удивленно поглядел на товарищей. Девушка подсказала:

— Ты об миноносце расскажи...

— Об этом не пропечатаешь, — откликнулся Ниточкин.

— А почему нет? — спросил Ленин, устроившись поудобнее возле стола.

— Да там сраму много, — ответил Ниточкин. — Словом, приехал к нам капитан с адмиралами миноносец принимать. Война еще шла, японец лупцует, ну, гнали мы, ясное дело, работали поверх смены, помощь своим-то надо оказать... Да... Ходил этот капитан с адмиралами, лазал по кораблю, а потом говорит: миноносец не приму, потому как в моей каюте иллюминаторы малы, солнца к обеду не будет, и писсюар не фарфоровый, и очко на толчке бархатом не обтянуто, — очень об заднице капитан тревожился, только чтоб на бархат для облегчения нужды садиться. И ведь не принял. Неделю мы иллюминаторы ему рубили, всю конструкцию меняли, потом писсюар ждали две недели, пока-то из Бельгии привезут, своих нет...

Ленин слушал с закаменевшим лицом, от гнева даже глаза закрыл. Потом, кашлянув, поинтересовался:

— Фамилию капитана помните?

— Как же не помнить — помню. Егоров.

— Вы сейчас рассказали, товарищ, настоящую корреспонденцию, — сказал Ленин. — Именно такие нам и нужны. Но писать труднее, чем говорить. Многие позволяют себе барственное отношение к труду литератора: «Разве это работа, пиши себе, да и только». Писать в газету — это профессия, трудная, ответственная. Но литератор никогда не сможет рассказать так, как рассказали вы, да и знать, видимо, этого он не может — не пустят его по миноносцу лазать... Но литератор может помочь вам, понимаете? Только поменьше общих слов вроде «эксплуататоры, слуги царизма», побольше интересных фактов. Скучная газета — никчемная газета, а газета без правды попросту вредна.

...Перрон Ленин прошел вместе с штабс-капитаном — тот сам тащил баул, бормотал под нос ругательства:

— Власть, если она не может цыкнуть, — не власть... Распустили чернь, низвергли порядок, трусы, либералы, нагайки соромятся...

Ленин шел молча, отмечая про себя множество филеров — буравили глазами пассажиров.

«Кого-то ищут, — понял Ленин. — Вылезли из нор... А может быть, что-то случилось? Кого они так старательно высматривают?»

Высматривали его, Ленина.

...Началось все позавчера днем, когда на стол председателя совета министров Витте была положена новая газета «Молодая Россия», первый ее номер со статьей Н. Ленина — «Рабочая партия и ее задачи при современном положении». Витте сначала обратил внимание лишь на подчеркнутые строки, но их было так много, этих подчеркиваний, что он прочитал всю статью целиком. Прочел — и головой затряс: не пригрезилось ли, как в о з м о ж н о такое?! Просмотрел еще раз, медленно, словно разглядывал запрещенное.

«Никто, даже «Новое Время», — читал Витте, — не верит правительственной похвальбе о немедленном подавлении в зародыше всякого нового активного выступления. Никто не сомневается в том, что гигантский горючий материал, крестьянство, вспыхнет настоящим образом лишь к весне. Никто не верит тому, чтобы правительство искренне хотело созвать Думу и могло созвать ее при старой системе репрессий, волокиты, канцелярщины, бесправия и темноты... Кризис не только не разрешен, напротив, он расширен и обострен московской «победой».

Пусть же ясно встанут перед рабочей партией ее задачи. Долой конституционные иллюзии!»

Витте отодвинул газету» от себя осторожно, долго сидел в раздумье, рисовал профили бородатых старцев на маленьких квадратиках мелованной бумаги, потом вызвал секретаря, Григория Федоровича Ракова, поинтересовался:

— Кто еще читал э т о?

— Все, Сергей Юльевич.

— Скрытое ликование конечно же царствует в канцелярии?

— О да...

— Давно ли вернулся этот Ленин?

— Положительно не знаю, Сергей Юльевич. Злой, видимо, социалист-революционер. Витте поморщился:

— Он социал-демократ... Ну, и что прикажете делать? Вам-то кто положил оттиск?

— Когда я пришел, газета уже лежала на моем столе.

— Со всех сторон ведь, а? Со всех сторон шпильки, — вздохнул Витте. — Потребовать ареста редактора газеты и Ленина? Этого только и ждут скандалисты из «Биржевки»...

— Не сочтете ли целесообразным, ваше высокопревосходительство, поручить мне отправить газету на благоусмотрение Петра Николаевича? — осторожно предложил Раков. — Министр внутренних дел, я убежден, предпримет свои шаги.

Витте пожал плечами:

— Понятно, что не в синод надобно отправлять... Помолотил пальцами по столу, взял красный карандаш, поставил напротив статьи огромный вопросительный знак:

— Вот эдак-то будет верно, а?

...Пусть Дурново распорядится, пусть покажет себя, а то все ездит к экс-диктатору Трепову в Царское Село и слезы льет, жалуется на его, Витте, либерализм и на безволие министра юстиции Акимова. Вот и покажите, Петр Николаевич, как надобно поступать в условиях свободы слова и печати, дарованной высочайшим манифестом семнадцатого октября! Вот и покажите, как надобно блюсти закон и корчевать смуту.

Дурново, прочитав статью Ленина, написал на полях: «Директору департамента полиции Эм. Ив. Вуичу. Н. Ленина и редактора Лесневского арестовать немедленно!» Хватит, больше терпеть не намерены, будем руки ломать — или мы им, или они нам.

Гофмейстер Эммануил Иванович Вуич был не просто знатного дворянского рода; Вуичи считались неким средоточием с и л ы в Петербурге, силы, естественно, не решающей, но решения во многом определявшей. Старший брат Василий был женат на Софье Евреиновой — интеллигентность и богатство; Николай, сенатор, счастливо жил с дочерью покойного министра Вячеслава Константиновича Плеве — власть, з н а н и е поворотов; Александр состоял при дворе принца Евгения Максимовича Ольденбургского — поддержка Царского Села.

Ознакомившись со статьей Ленина, гофмейстер вызвал к себе полковника Глазова.

— Глеб Витальевич, голубчик, — сказал ласково, пригласив полковника сесть, — вы мне докладывали, что по ликвидации в Варшаве склада с нелегальщиной было захвачено особенно много социал-демократических брошюр... Я запамятовал, вы называли мне фамилию наиболее читаемого публициста...

— Ленин, видимо.

— А Плеханов?

— Ленин из молодых, крепок и рапирен — говоря языком б е л ь л е т р... Но в Варшаве-то его особенно широко распространяют, потому что секретарь польского ЦК Феликс Дзержинский — давний поклонник Ленина, здесь, так сказать, личные симпатии.

— Ну, в польских делах вы дока, Глеб Витальевич, я и в них не понаторел еще. А Лениным, случаем, не занимались?

Вуич знал, что Глазов занимался всем. Он м е т и л, и вообще-то имел на это право: интеллигент, смел, в профессии отменен. В охранке не было принято отдавать свои материалы кому бы то ни было, даже начальству, но Глазов, по мнению Вуича, должен был понимать, что лишь своей постоянной нужностью он добьется необходимого в карьерном росте патронажа.

— Я готов доложить мою подборку по Ленину, — сухо ответил Глазов, подавать себя умел, — но я не хочу, чтобы мои коллеги, занимающиеся непосредственно социал-демократией, были на меня в обиде...

— Есть прелестная новелла, Глеб Витальевич... Некий министр мечтал узнать от могущественного лорда-канцлера, кто будет венценосным преемником больного короля. Лорд-канцлер спросил министра: «Вы умеете хранить тайну?» Тот, обрадованный, ответил: «Конечно!» И лорд-канцлер сказал: «Я — тоже».

Глазов посмеялся вместе с Вуичем, спросил разрешения покинуть кабинет, отсутствовал не более десяти минут и вернулся с папкой, набитой вырезками из газет, одними лишь вырезками — ни рапортов агентуры, ни перлюстрации корреспонденции. Глазов угадал взгляд Вуича:

— Здесь — главное, Эммануил Иванович. Я хочу обратить ваше внимание на те статьи, которые Ленин опубликовал, приехав в Россию из эмиграции. Он восьмого ноября приехал, а уже через два дня «Новая жизнь» начала публиковать его очерк «О реорганизации партии». Через четыре дня он напечатал там же «Пролетариат и крестьянство». Через пять — «Партийная организация и партийная литература». Через восемь — «Войско и революция». Через тринадцать — «Умирающее самодержавие и новые органы народной власти». Через пятнадцать, — монотонно, где-то даже ликующе продолжал Глазов, — «Социализм и анархизм». Через двадцать пять — «Социализм и религия». Вы вправе спросить меня, отчего я вычленил именно эти семь работ, Эммануил Иванович...

Вуич поломал глазовскую въедливую монотонность:

— Оттого, что это — программа, я достаточно внимательно слушал вас...

— Изволите ознакомиться с выжимками?

— Бог с ними... Ваши соображения? — несколько раздраженно спросил Вуич.

— Соображения я высказал, Эммануил Иванович... Что же касается предложений, то они сводятся к тому, чтобы — по возможности массово — изъять социал-демократов большевистского направления, ликвидировать их опорные базы...

— Что вы, право, в большевиков уперлись, Глеб Витальевич?! Меньшевики лучше, по-вашему? Плеханов с Аксельродом союзники нам?!

— Плеханов с Аксельродом нам не союзники, а враги, но они устали, Эммануил Иванович, они старые люди, прожившие жизнь в эмиграции. Им легче принять Думу, высочайший манифест, эволюцию, предложенную государем. Они хотят жить без филерского наблюдения, они хотят выступать с думской трибуны, они ведь с Бебелем дружны, с д е п у т а т о м рейхстага Бебелем, с тем Бебелем, который заседает в одном зале и с кайзером и канцлером Бюловом.

— Нет, нет, Глеб Витальевич, вы сами напугались и меня желаете напугать... Ленин... Я понимаю — Милюков, его Россия знает, тоже ведь не сахар, тоже против нас пописывает; Гучков, хоть и наш, а кусается; понимаю — Чернов с Гоцем: террор, плащ и кинжал, студенты хлопают. Но Ленин? Нет, Глеб Витальевич, нет!

— Позвольте не согласиться, Эммануил Иванович... Мы эдак уподобимся тем, кто Чехова чуть не до смерти к юмористам приписывал, а Горького рассматривал как салонное украшение, босяцкого хама. Мы, увы, считаемся лишь с теми, кого сами же и создаем... А коли с о з д а л о с ь само по себе, без нашей помощи? Мы слишком подчиняем себя очевидностям, сиюминутности, а ну — вдаль заглянуть в завтра?

— Поэты смотрят «в завтра», Глеб Витальевич, нам бы «сегодня» охватить, вот бы сейчас управиться...

— Мне, видимо, разумнее согласиться, дабы не потерять вашего ко мне постоянного благорасположения, однако позволю заметить: я одинок, я не тревожусь по завтрашнему дню, а у вас семья, внучки у вас. Я поднял дела из архива, Эмманул Иванович, двадцатилетней давности дела... Так ведь там про Плеханова писали в положительных тонах, как про человека, который выступает против злоумышленников от народовольческого террора... Мы ведь тогда «Коммунистического манифеста» не страшились, полагая, что сие — средство для шельмования «Черного передела»... Если не у л о в и т ь вначале — потом не охватишь, Эммануил Иванович, потом только регистрировать придется, регистрировать и просить у премьера войско — полиция не удержит.

— Ну хорошо, составьте предложение, — сказал Вуич.

— Предложение готово, — ответил Глазов и достал, будто фокусник, из вороха вырезок лист бумаги с напечатанным машинописным текстом: фамилия Глазова там не значилась, подписать документ следовало Вуичу.

Эммануил Иванович раздраженно пробежал текст. При этом размышлял: «Все об истории думают, о своей в ней роли... Работали б злее, не надо было б про историю-то думать, она крутых помнит, крутых и рисковых».

Документ тем не менее подписал и сразу же отправил с нарочным в судебную палату, прокурору: «Немедленно арестовать Ульянова-Ленина Владимира Ильича, осмелившегося напечатать и распространить прямой призыв к вооруженному восстанию». Также было предписано арестовать редактора «Молодой России» Лесневского.

...Именно поэтому филеры дежурили на вокзалах в «Вольном экономическом обществе» и Технологическом институте, где особенно часто встречались большевики. Однако на фотографиях Ленина, розданных им, был человек с аккуратно подстриженными усами, с маленькой бородкой, не могли же они думать, что мастеровой, квалифицированный, судя по барашковой шали, в больших очках, заросший рыжеватой щетиной, в ушанке, низко надвинутой на ши-шкастый, крутой лоб, и есть тот самый государственный преступник, которого предписано немедленно заарестовать и доставить на Гороховскую.

...Квартиру на Надеждинской п а с л и, — наметанный глаз определил сразу: «гороховые пальто» мешали дворникам, угощали папиросками, алчуще выспрашивая сплетни.

Ленин сменил пролетку — благо, багажа нет, портфельчик с рубашкой и несессером, никакого подозрения у кучера, — отправился на Фонтанку: возле газеты тоже т о п а л и.

«Свобода, — подумал он, — прекрасная российская свобода, пожалованная государем. Ничего другого не ждал, а все равно обидно. Я-то перетерплю, а вот иные могут не выдержать; Георгий Валентинович пролетки менять не станет. А мне еще и по проходным придется побегать, на Пантелеймоновской прекрасный двор, любой пинкертон отстанет».

Поднял голову, снял очки, начал ловить языком снег: пушинки были мягкие, мгновенный холод сменялся теплом.

«А все равно Россия! — Радость поднялась в нем неожиданно. — Все равно дома!»


Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)