Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вместо предисловия 20 страница

Читайте также:
  1. A) жүректіктік ісінулерде 1 страница
  2. A) жүректіктік ісінулерде 2 страница
  3. A) жүректіктік ісінулерде 3 страница
  4. A) жүректіктік ісінулерде 4 страница
  5. A) жүректіктік ісінулерде 5 страница
  6. A) жүректіктік ісінулерде 6 страница
  7. A) жүректіктік ісінулерде 7 страница

— Мне никто не может помочь, — ответила она тихо, глядя в лицо его бегающими глазами, в которые, казалось, были втиснуты жестокие ободья зрачков, ставшие неподвижными, тоненькими, едва заметными.

Ноттен вышел в соседнюю комнату, чувствуя на спине испуг женщины. Он достал из нижнего ящика стола браунинг, который дал ему Глазов, сунул рыбье, скользкое, холодное тельце смерти в карман, вернулся к Гуровской, заставил себя поцеловать ее, почувствовал сразу, что она поняла это его внутреннее понуждение, и шепнул ей на ухо:

— Я могу тебе помочь. Только я. Потому что я скажу тебе путь к спасению. Я дам тебе револьвер и ты пристрелишь на Сенаторской Шевякова.

Гуровская молчала долго, и он чувствовал, как после упоминания фамилии Шевякова тело ее задеревенело, особенно спина.

— Ты давно знаешь? — спросила она наконец.

— Знаю.

— От кого?

— От Глазова.

— У него лошадиное лицо?

— Да.

— Значит, мы с тобою оба провокаторы? — странно усмехнулась она. — И скрывали друг от друга. Какая прелесть. Я ведь к ним пошла, чтобы...

— Зачем ты к ним пошла?

— Так. Из интереса. Истеричка.

— А я к ним не ходил. Они меня арестовали на твоей квартире, у гектографа. Но я отказался, Лена. Я ничего не сказал им. Я всё сказал Матушевскому.

Спина ее расслабилась, сделалась мягкой, податливой, и странное подобие улыбки осветило вдруг лицо женщины.

— Слава богу, — сказала она. — Не так гадостно, значит, кругом. И не все подобны мне...

Когда Ноттен услышал щелчок выстрела, а потом еще два таких же глухих щелчка, внутри у него что-то оборвалось. По-прежнему вокруг было тихо, слышались только пьяные голоса и музыка — наверное, праздновали чей-то день ангела. На улице было пустынно.

«Только б не уехал извозчик, — повторял, как заклинанье, Ноттен, — только б он не уехал...»

Он повторял это минут уж двадцать, и не потому, что действительно боялся, будто извозчик, получивший пятиалтынный за ожидание, может уехать, но просто фраза эта привязалась к нему, и ни о чем другом он сейчас не мог думать. Потом вдруг понял, что это не его фраза, а слова Глазова, который дважды повторил: «Только б ваш извозчик не уехал».

И в это время распахнулись двери подъезда.

Ноттен сделал было шаг вперед, чтобы схватить Елену за руку и потащить ее через проходные дворы, представляя себе заранее, что после убийства полковника она будет в состоянии невменяемом, но в проеме появился Шевяков, толкавший перед собой Гуровскую, растрепанную, с разбитыми губами. Он держал ее руки в своих, и лицо его было белым, как полотно.

Ноттен ощутил в себе легкость, какую-то особую, неведомую ему ранее, и понял, что сейчас потеряет сознание. Он хотел опустить руку в карман пальто и достать браунинг с маленьким дулом, но не чувствовал в себе сил пошевелиться.

Как в странном сновидении, откуда-то из-за спины Шевякова появился Глазов в шляпе, надвинутой на лицо, выбросил вперед руку, громыхнуло несколько выстрелов. Последний ожег лицо Ноттена, скомкал, повалил, уничтожил...

Гартинг встретился с Мечиславом Лежинским возле Бранденбургских ворот, у самого начала Зигесаллее.

— Дорогой Мечислав Адольфович, — сказал Гартинг, взяв Лежинского под руку, — я делю человечество на два класса — на тех, кто мне приятен, и тех, которые вызывают отвращение. Между ними-то, между двумя категориями этих людей, и происходит постоянно истинно классовая борьба. Не согласны?

— Я слушаю.

— Могу выдвинуть другую тезу. Я правильно говорю — с точки зрения Марксового учения? Теза?

— Точнее — тезис.

— Слишком близко к латыни. Латынь это холод, а я люблю тепло, даже туалет сказал покрасить в розовый цвет: пошлятина, понимаю, но в первое мгновенье там всегда холодно, даже в жару. Так вот, извольте, второй тезис. Мир — это постоянная борьба мужчины и женщины, все остальное — мура собачья. И гармонии в сражении за свободу достичь невозможно, поскольку слабый пол далекими своими инстинктами сражается за несвободу, за ограничение нашей воли, за подчинение нашего естества жупелу семьи, дома, благополучия: каждая семья — это мир в миниатюре, Мечислав Адольфович...

— Реферат не хотите в нашем клубе прочесть? — поинтересовался Лежинский. — Вас бы там очень лихо разложили.

— Смотря как посмотреть. Позиция моя — абсолютна. Ее невыгодно признавать — другое дело. Я знаю мнение по этому вопросу доктора Любек, так ведь конспираторски Розу зовут?

— Так.

— Не зря хлеб ем, — вздохнул Гартинг, — идет работа. А доктор Любек в чем-то сходится со мной...

Лежинский увидал кого-то в толпе, сжал руку Гартинга:

— Юзеф... Быстро уйдем куда-нибудь!

— Юзеф? — переспросил Гартинг, повернувшись профессиональным филерским «заворотом на месте». — Дзержинский?

— Кажется.

— Не кажется, а именно так: я его портрет узнал.

— У вас его безусый портрет должен быть.

— С усами тоже есть. У нас тут фотографы отменно работают.

— Если он меня спросит, с кем был, что отвечать?

— Господи, скажите — знакомый! Влас Родионович Голопупов. Купец. Да потом здесь со мной можно спокойно ходить — никто меня из ваших не знает.

— Я проваливаться на глупости не хочу. Вы меня куда-нибудь приглашайте — от центра подальше.

— Ладно. Едем в один дом: там можно чаю попить.

— Ну вот, товарищ Бебель, — сказал Дзержинский, раскладывая перед социал-демократическим депутатом рейхстага фотографические карточки. — Это Гартинг с нашим другом на прогулке. Здесь — у входа на его конспиративку, Вагнерштрассе, восемь, около Цвибау. Здесь — он выходит из русского посольства, и ваши гвардейцы ему честь отдают. Очень хорошо получилось на фотографии, нет? Это его телефоны — в посольстве и дома. А это список вопросов, которые Гартинг поставил Мечиславу Лежинскому. И таких Гартингов, видимо, в Европе немало. Они губят людей, они шельмуют польских социал-демократов, доводят их до самоубийств или, когда что-то у них не выходит, сами убирают. Сначала — мы проанализировали работу Гартинга по вербовке — Гуровская была жертвой; провокатором она стала потом.

— В России таких Гартингов больше, — сказала Роза Люксембург.

— Да, — согласился Дзержинский, — и они работают, вербуя провокаторов в тюрьмах, после ареста. Там легче распознать — т ю р ь м а сразу чувствует чужого, камера заставляет быть зорким. А здесь? Как быть здесь? Гуровская-то в тюрьме не сидела, значит, здесь ее подхватили? В Берлине? Так же, как пытались с Мечиславом.

— Вы настоящий конспиратор, товарищ Юзеф! — сказал Бебель, глянув при этом на Розу. — Нат Пинкертон должен испытывать к вам зависть. Очень все здорово! Не рассердитесь, если дам совет? В старые времена, когда нам приходилось работать в подполье, Энгельс советовал: «Пока не доведете в с е до конца — не слезайте». Доводите до конца, не слезайте, а я тем временем буду размышлять, как погромче заявить это дело. И не вычленяйте польскую проблему, ударяйте весомей.

Совет старого немецкого социал-демократа заставил Дзержинского проиграть свою любимую игру в «продление жизни» особо внимательно, и он обнаружил целый ряд ошибок, совершенных им не только сегодня, когда кончилось наблюдение за Гартингом, но и все те дни, пока он, договорившись со своим приятелем, репортером «Берлинер Цайтунг» Фрицем Зайделем, делал разоблачительные снимки.

Во-первых, понял Дзержинский, ошибка заключалась в том, что он не наладил контакт с русскими социал-демократами, эсерами и анархистами. Видимо, если бы он координировал свои действия с ленинским эмиссаром в Берлине Валлахом и с друзьями Сладкопевцева, работа против Гартинга могла быть закончена раньше.

Во-вторых, надобно было доказать, что Гартинг имеет прямые контакты с берлинской полицией, а это было упущено, никаких, во всяком случае, документов или фотоснимков получить не удалось, в то время как немецким социал-демократам был необходим п о в о д для начала кампании. Политическая борьба предполагает наличие ф а к т а, который в условиях парламентского государства является единственным серьезным поводом для открытого столкновения с реакцией.

Дзержинский, решивший было сегодня пораньше лечь спать, оттого что последнюю неделю не знал ни минуты отдыха с этим новым для него делом, вышел от Бебеля, сел в метрополитен, именуемый отчего-то «у-баном», и поехал на Марктплац — там жил Фриц Зайдель.

Познакомился с ним Дзержинский случайно. Когда снова открылось кровохарканье, Люксембург разволновалась, стала попрекать его «расхитительством», потому что, говорила она, «твое здоровье принадлежит партии, нашему делу, и ты не вправе играть в Чайльд Гарольда. Я понимаю, что ты должен возвращаться в Краков, я понимаю, что на тебе газета, организационная работа, связь с Варшавой, я все понимаю, но хуже будет, если ты совсем вывалишься из рядов и должен будешь год сидеть в Швейцарии. С точки зрения экономических интересов партии нам выгоднее отправить тебя в какую-нибудь деревушку на Балтике, чем потом собирать по крохам средства для оплаты швейцарской санатории, — ты же знаешь, какие там бешеные цены».

Словом, его отправили в Циновитц, маленький, тихий поселок на острове Узедом, неподалеку от Грейсвальда. Одно утешение — можно ездить в Грейсвальдский университет и читать газеты — даже русские: кафедра славяноведения здесь считалась одной из лучших в Германии.

Распорядок дня у Дзержинского в Циновитце был, как он шутил, отменно-тюремный: ни минуты безделья. Утром, после завтрака в пансионате фрау Нагель «Зее унд Вальд» — прогулка по пустынному еще пляжу, по сыпучему белому песку, мимо сосен, похожих чем-то на те, якутские, что стелились распущенными кронами вдоль Лены; потом — работа с газетами (Дзержинский взял за правило вести архив по интересам: экономика, политика, армия, образование, революционное движение, профсоюзы, национальный вопрос, тайная полиция, искусство, медицина), потом, перед обедом — еще одна прогулка, по тому же маршруту. В полдень, однако, пляж не был пустынным: в аккуратных, именных «штрандкорбах» — плетеных ящиках, в которых курортники отменно «улавливали» солнце и не страшились порывов изменчивого здесь ветра, — дремали папаши и мамаши, а детишки с боннами и гувернерами играли возле воды: все как один строили из песка замки. Хоть бы один малыш просто лежал или плескался в воде! Нет, либо купание, либо исступленное, вдохновенное строительство песчаных замков, с высокими башнями и замысловатыми тайными ходами.

«Они приучены к организации во всем, даже в досуге, — подумал тогда Дзержинский, — кочевники Европы, куда ни крути, сколько их рассеяно по свету! Со времен крестовых походов поднялись, потянулись к теплу, к новым землям... Отсюда такая страсть к возведению замков — надо уметь удерживать; отсюда такая слаженность в движениях — кочевье предполагает гармонию сообщества; у якутов так же, особенно когда идут надолго в тайгу, на белковье».

Он тогда долго наблюдал за игрой-работой голубоглазых веселых детишек и оторвался, лишь когда кто-то засмеялся у него за спиной.

Дзержинский обернулся: рыжеволосый парень с фотографическим аппаратом, рассматривая его заинтересованно, прикуривал на ветру.

— Я сделал с вас двадцать портретов «Христос на берегу» — выгодно продам в мою газету для рекламы здешнего курорта.

— Вот уж не надо, — попросил Дзержинский, — я, знаете ли, рекламу не люблю.

— По нашим законам я вправе распоряжаться своею собственностью, — Зайдель похлопал огромной ладонью по фотоаппарату, — так, как мне это представляется целесообразным.

— Отчуждение, — улыбнулся Дзержинский, вспомнив отчего-то, как мучался в Вильне еще, начав посещать кружки, — не мог понять Марксово словечко «отчуждение». Ему казалось тогда, что это слово определяет лишь отношения между людьми, никак он не мог взять в толк, каким образом земля «отчуждается» от человека.

— Что? — не понял его фотограф. — О чем вы?

— Об отчуждении собственности. Все, казалось, понимал в этом вопросе, а вот то, что с развитием техники можно отчуждать человека от него же самого и превращать это отчуждаемое в собственность, — такого представить не мог.

— Вы юрист?

— Нет.

— Художник?

— Художник? — Дзержинский удивился. — У художников должны быть длинные волосы и в глазах рассеянная собранность.

— «Рассеянная собранность»? Как бывший художник свидетельствую — вы попали в точку.

— Бросили живопись?

— В век фотографии она не нужна.

— Глупо. Фотография фиксирует факт, живопись познает природу явления.

— Вы мыслите геттингенскими формулировками — слишком консервативно.

Дзержинский покачал головой:

— Меня обвиняли во многих грехах, но чтоб в консерватизме — ни разу.

Потом они проводили все дни вместе: Зайдель оказался парнем на редкость славным.

Однажды Дзержинский проснулся, когда еще только-только рассветало, вышел на пляж, зябко ежась на легком бризе.

Он взял за привычку гулять вместо зарядки — однообразие гимнастических упражнений было не для него, он чтил дисциплину внутреннюю превыше внешней, организованной в раз и навсегда заученную форму.

В то утро Дзержинский шел по сыпучему, белому песку быстро, смотрел на красноголовых, писклявых чаек, на серый, металлический лист тяжелого моря, редко — под ноги; когда же глянул, обходя зеленые, словно волосы утопленницы, водоросли, выброшенные на берег ночным прибоем, заметил диковинного крокодила с ракушками-глазами; нимфу с игриво загнутым хвостом, Нептуна, сжимавшего в руке трезубец.

«Прелесть какая, — подивился Дзержинский, — настоящее искусство. Обидно — волна слижет».

Он увидал вдали одинокую фигуру: человек стоял на корточках и строил, как решил Дзержинский, замок из песка.

А когда подошел ближе, понял, что это — Фриц, и лепил он не замок, а огромную, диковинных форм черепаху.

— Вот, — сказал Фриц, заметив Дзержинского, — потянуло к изобразительности после наших разговоров. Так спокойно мне было, Юзеф, так хорошо и тихо, а вы — взбаламутили...

...Только Фрицу мог Дзержинский доверить дело с Гартингом — другой и за деньги б не решился, а этот умел работать бесплатно.

...Дзержинский разыскал Зайделя в полночь: кончилась съемка в Опера — приезжала с гастролями Айседора Дункан; Берлин, казалось, сошел с ума, редакторы платили бешеные деньги за хорошую фотографию юной парижской балерины, Фриц, взмокший, вымотанный, с синяками на локтях, оттого что падал два раза сшибленный озверелыми конкурентами, сидел в «Ратхаузе» и пил пиво — кружку за кружкой.

— Тебе бы в Шерлок Холмсы, Юзеф, — сказал Фриц, когда Дзержинский присел к нему за столик. Официанты ходили вокруг Зайделя волками — работа уже кончилась, но посетителя ведь не погонишь, посетитель — истинный хозяин ресторана, однако всем своим видом они показывали, что пора бы уж и честь знать.

— Пошли, — сказал Дзержинский, — серьезное дело, Фриц.

— Мы же закончили серьезное дело.

— Мы только начали его. Я был безмозглым идиотом, когда говорил тебе, что мы все закончили. Мы только начинаем, Фриц, мы еще только начинаем.

Через десять дней Дзержинский встретился у Розы Люксембург с представителями латышской социал-демократии.

— Товарищи, — спросил он, — что у вас находится на Байоретерштрассе, восемь?

Латыши переглянулись — от Юзефа в революционной среде тайн не было, его знали, ему верили, но про Байоретерштрассе было известно трем членам ЦК — там находился перевалочный пункт по транспортировке нелегальной литературы в Ригу.

— Товарищи, — поняв, отчего латыши не отвечают, продолжал Дзержинский, — явку надо менять. Вы провалены. Вот вам фотографии, которые подтверждают мои слова. Двое в шляпах — русские филеры. Проверьте всех тех, кто везет литературу в Ригу, возможна провокация.

Назавтра встретился с армянскими социал-демократами. Выслушав Дзержинского, маленький, порывистый Мартиросян обернулся к Мнацаканову и Алабяну:

— Сегодня же принять меры. Спасибо, Юзеф.

Вечером того же дня Дзержинский предупредил об опасности товарищей из Бунда.

Через неделю он увидался у Люксембург с худым, холеным, несколько надменным человеком.

— Никитич, — представился товарищ по-русски.

Чуть помедлив, Дзержинский — тоже по-русски — ответил:

— Очень приятно. Юзеф.

И оба улыбнулись — знали друг друга не первый уже месяц: Леонид Борисович Красин познакомился с Дзержинским на квартире у Меира Валлаха — Максима Максимовича Литвинова, который отвечал за переправку большевистской литературы в Россию, и вместе с Мартыном Лядовым — параллельно с Дзержинским — вел работу против Гартинга.

(Ленин, выслушав рассказ Красина о том, как Дзержинский спас транспорт нелегальной литературы, еще раз переспросил:

— Значит, говорите, Дзержинский? Надо запомнить. Я считал его прекрасным организатором и газетчиком, но то, что он такое придумал... Молодец! Дантон, революционный Дантон! Такого бы в Комитет общественного спасения, а?! Молодец... Если мы, наконец, объединимся с поляками, я буду просить выписать ему партийную книжку под номером два.

— А номер один? — спросил Красин.

— Номер один мы бы подержали для Плеханова; жаль, если совсем отойдет.

— А вам какой номер будем выписывать? — спросил Красин.

— Я за нумерацией не гонюсь, — ответил Ленин. — История разберется, кому какой номер проставить, — важно только, чтоб не на лбу — клеймом.)

...В тот день заседание прусского рейхстага не обещало ничего интересного, поэтому ложи прессы были почти пусты: множество депутатов гуляли по огромным мраморным серым холодным коридорам, пили в буфете крепкий кофе, дискутировали разные разности с ответственными чиновниками министерств, которые обычно поджидали здесь «своих» депутатов, чтобы заранее выяснить позицию во время предстоящих обсуждений бюджетных статей, а коли позиции еще определенной нет, попробовать создать ее.

Поэтому когда Август Бебель взошел на трибуну, все считали, что вопрос он поднимет локальный.

— Господин президент, господа депутаты, майне дамен унд геррен, — начал Бебель неторопливо, зная, что на его выступление соберутся. Он давал время депутатам и журналистам занять места, поэтому с главным, с основным, тянул. — Предмет моего выступления может показаться вам странным только при поверхностном с ним ознакомлении. Речь пойдет не столько о вмешательстве в наши внутренние дела агентов иностранной державы, сколько о том, что министерство внутренних дел и прусская полиция скрытно и вероломно нарушают нашу конституцию, входя в сговор с полицейским агентом России, выступающим во время приемов и светских раутов под обличьем дипломата. Я располагаю документами о противозаконной деятельности так называемого дипломата, свившего себе полицейское гнездо в центре Берлина под крылышком нашего добренького министерства внутренних дел. Я располагаю данными о том, что дипломат занимается сбором данных о русских революционерах, нашедших политическое пристанище в нашей конституционной стране. Я намерен потребовать расследования деятельности так называемого дипломата...

— Пожалуйста, факты, — поморщился президент рейхстага, — в таком межгосударственном вопросе потребны факты, имена, веские доказательства.

— Ну что ж, вы сами попросили факты, имена и доказательства, — мгновенно откликнулся Бебель. — Извольте, я начинаю приводить имена и факты...

...Прусский канцлер Бюлов принял русского посла Остен-Сакена в загородной резиденции: после перенесенной инфлуэнцы врачи предписали две недели абсолютного покоя, парное молоко с медом и прогулки в сосновом лесу.

Однако речь Бебеля, породившая недоуменное недовольство кайзера, понудила Бюлова вызвать посла — в нарушение предписаний врачебного консилиума.

— Ваше превосходительство, — сказал Бюлов, пригласив Остен-Сакена не в кабинет, а на открытую веранду, к завтраку, — опасения Санкт-Петербурга по поводу того, что речь одного из безответственных депутатов рейхстага может поколебать узы дружбы, существующие между нашими монархиями, необоснованны, совершенно необоснованны. Мы позволяем говорить с трибуны рейхстага все, что угодно. Мы позволяем, — повторил Бюлов. — Но мы можем и возразить, если в этом возникнет нужда. Что ж, нужда возникла. Мы возразим. Мы щелкнем по носу. Ваш дипломат... — фон Бюлов не помнил, естественно, фамилии Гартинга, а посол не счел целесообразным подсказывать, — ваш дипломат, — продолжал Бюлов, поняв, отчего промолчал посол. — должен продолжать свою работу с таким же рвением, как и раньше...

...Гартинг посмотрел на Остен-Сакена соболезнующе:

— Как «раньше» — невозможно, ваше превосходительство. Я теперь персона «нон грата», хотя никто меня не понуждает уехать отсюда. В отличие от вашего ведомства, мне потребно полнейшее отсутствие какой бы то ни было популярности.

— Я сделал все, что мог, Аркадий Михайлович.

— Вы думаете, я не благодарен вам за это? Виню я не кого-нибудь, а себя. Что ж, на ошибках учатся. Сделаем вывод.

...Слово, данное барону Остен-Сакену, фон Бюлов сдержал: в Кенигсберге была арестована группа русских социал-демократов (в Берлине все успели скрыться), которая «держала» перевалочные склады «анархической» литературы возмутительного содержания, «хранение которой в «дружественной державе», то есть в России, карается каторгой».

Через три дня в немецких газетах начался хорошо организованный шабаш; описывались подробности ареста «террористов, укрывавших бомбы, револьверы и пулеметы»; намекалось, что люди эти говорят по-немецки «с акцентом, достаточно явно определяющим их национальную принадлежность»; что склады они организовали самой «русско-прусской границы, а контрабандисты осуществляли переброску не только литературы, но и самих анархо-нигилистических бандитов, вооруженных с головы до ног, ибо единственная цель их заключается в проведении террористических актов».

Ларчик открывался просто: дело было не только в Гартинге и Остен-Сакене; дело было в Круппах и Зауэрах, которые властно диктовали политикам свои требования: «Дайте нам русский рынок, ибо это ближе и дешевле, чем Канада, Бразилия, Персия или Япония. Рынок только тогда -рынок, если налажены добрые отношения, доверие и взаимовыручка».

Службы разведки крупнейших германских концернов точно заметили тенденцию русского министерства иностранных дел: подспудно, неуклонно, неведомые, но могущественные силы проводили курс на сближение с Англией, невзирая на то, что граф Витте продолжал настойчиво повторять: «Лишь союз России, Германии и Франции может гарантировать стабильность Европы». Новые веяния в Санкт-Петербурге — таинственные, неуловимые — носили характер англофильский; Германию хотели оттеснить, завязав на шее Берлина «жгут англо-русско-французской дружбы».

Поскольку русская политика, как внешняя, так и внутренняя, была персонифицированной, авторитарной, то есть г о с у д а р е в о й, Берлин решил сыграть именно на этом, доказав Царскому Селу, что лишь правительство Кайзера понимает заботы Самодержца, в то время как британский Эдуард раздавлен парламентом, бесправен и является пешкой в руках франкмасонов, а уж о Париже, где в кабинете министров всевластвуют социалисты, и говорить нечего.

Арестами социал-демократов русского происхождения Берлин как бы протягивал руку Санкт-Петербургу — за государем оставалось руку эту дружескую принять.

Николай Второй весьма внимательно отнесся к событиям, которые начали медленно и туго раскручиваться в Берлине, начавшись в общем-то с того, что Дзержинский придумал и осуществил комбинацию против Гартинга, представлявшего не протокольные (как Остен-Сакен), а истинные интересы российского трона.

В ответ на арест «нигилистов, анархистов, бандитов, замышлявших заговор против священной особы», в ответ на угрозу Берлина, а может, и не угрозу, а твердо принятое решение — выдать России арестованных и никак не мешать Гартингу и впредь ш п и о н и т ь, в рейхстаге с протестом выступил юрист социал-демократии Германии профессор Гаазе.

Ему немедленно ответил статс-секретарь фон Рихтгофен:

— Имперскому канцлеру известно, что чиновнику, принадлежащему к здешнему русскому посольству, поручено его правительством следить за действиями и происками находящихся в Германии русских анархистов. Устранение существующих условий представляется канцлеру ненадлежащим; это в интересах нашей империи, чтобы за происками иностранных анархистов следили органы их отечественного государства — без осуществления публичной должности. Я охотно объявляю, что мы никоим образом не намерены оказывать содействия взбунтовавшимся подданным дружественного государства, мы не имеем никаких оснований заявлять о каком бы то ни было участии к фанатичным врагам существующего правового строя в этом соседнем государстве. В общем, это не только в интересе России, но в интересе всех цивилизованных государств — бороться с анархическими происками. Вы не можете требовать, господа депутаты, чтобы со столь опасными индивидами мы обращались в бархатных перчатках. Я думаю, что наш долг заключается в том, чтобы содействовать самому тесному соприкосновению полицейских установлений различных соседних государств в их борьбе против террора. Русских анархистов невозможно препровождать ни в какое другое место, кроме как на русскую границу — для передачи по надобности. Не думаете ли вы, что прием высланных русских анархистов доставит удовольствие какому-нибудь третьему соседнему государству? «Чего не хочешь, чтобы делали тебе, не делай другому». При решении такого серьезного вопроса, как вопрос об анархистах, никакая сентиментальность не у места. Мы задерживаем этих людей, когда они становятся особо опасными, и переправляем их через ту границу, которая представляется нам наиболее целесообразной. Если они не желают быть выданными — пусть ведут себя смирно. Мы не принуждаем их, и никто их не принуждает быть анархистами. Если, однако, они желают быть таковыми, то они должны быть готовы к последствиям своих деяний. Конечно, этим господам удобно пребывать здесь, у нас, где они себя чувствуют лучше, чем в своем собственном отечестве. При этом они желают носить венец политического мученичества. Поощрять это мы не имеем никаких оснований — ни сейчас, ни в будущем.

Карл Либкнехт назвал выступление барона Рихтгофена «циничным, аморальным» и немедленно организовал кампанию в социал-демократической прессе: материалы с новыми фактами готовил Дзержинский.

Август Бебель говорил в рейхстаге:

— Господин статс-секретарь, видимо, не предполагал, выступая со своим пресмыкательским заявлением, что реакция будет столь единодушной, начиная от социал-демократов и кончая буржуазными радикалами. Называя «анархистами и нигилистами» социал-демократов, которые никакого отношения к террору не имели и не имеют, но которые не отрицают своей работы в области пропаганды идей гуманизма и классового равенства, барон Рихтгофен упустил из виду, что даже господин Петр Струве со своим умеренно-буржуазным журналом «Освобождение» запрещен в России и официально именуется «анархистом», тогда как у нас в Берлине его не называют иначе, как «консерватор». Выступление барона Рихтгофена свидетельствует о том, что правительство пошло на поводу у тех сил, которым само слово «прогресс» представляется анархизмом. Однако, к счастью, прогресс неодолим — в России тоже!

Фон Бюлов разыгрывал свою комбинацию по законам Мольтке, по военным законам «больших охватов». Он ждал, что реакция на выступление Рихтгофена будет именно такой, какая и планировалась. Он не торопился «ударять» и на этот раз, он давал страстям накалиться.

Дзержинский приехал к Либкнехту вечером, уставший после тяжелого дня: спорил до хрипоты с варшавскими «анархистами-коммунистами».

«Называя себя «коммунистами», вы призываете к кровавому бунту, вы повторяете Нечаева, а ваши слова немедленно подхватывают буржуа и тычут носом неподготовленного читателя: «Смотрите, что вам готовят «анархо-коммунисты», они ведь «Интернационалом» клянутся — не чем-нибудь! Поэтому я повторяю, и теперь уже в последний раз: либо вы прекратите безответственную болтовню, спекулируя святым именем «Интернационала» и «Коммуны», либо мы обрушимся против вас, как против наемников реакции, именно наемников! Услужливый дурак — опаснее врага! Мы станем бить наотмашь, мы пойдем на сокрушительное и окончательное размежевание, заклеймив вас худшими пособниками буржуазии!»

Говорил он с такой тяжелой убежденностью, что Либезон, Никишкин, Калныш и Витько возражать не посмели: глаза Дзержинского горели открытой, нескрываемой яростью. (Лишь после революции Дзержинский узнает, что Либезон и Никишкин были на содержании Департамента полиции, получая ежемесячное вознаграждение за публикацию своих «возмутительных брошюр».)

— Вы желтый, Феликс, — сказал Либкнехт. — Давайте-ка я заварю вам крепкого кофе, а?

— Тогда вообще не усну.

— Чая?

— А молока у вас нет, Карл? Я бы с удовольствием выпил стакан молока.

— Пива есть три бутылки, это у немца, всегда найдется в доме, а молоко мы пьем редко. Хотите пива?

— Я же не пью.

— Слушайте, нельзя следовать во всем Робеспьеру! Пиво, в конце концов, национальный напиток Энгельса! — Либкнехт улыбнулся. — Что вы такой взъерошенный?

— Карл, мне кажется — я это кожей ощущаю, — сейчас период затишья перед бурей: вряд ли Бюлов смирится с той пощечиной, которую ему отвесил товарищ Бебель.

— Смирится, — ответил Либкнехт, — ему ничего не остается, как смириться с нашей правдой. Он вышел на трибуну схватки неподготовленным.

Так не бывает, — Дзержинский покачал головой. — Так не бывает, Карл. Мне кажется, вы сейчас подобны тетеревам на току — увлеклись, поете, радуетесь победе. Надо готовиться к продолжению борьбы. Надо, Карл. Я, во всяком случае, готовлюсь. Готовлюсь, — упрямо повторил он, чувствуя внутреннее несогласие Либкнехта с его словами.


Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 42 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)