Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Из жизни читательницы

Читайте также:
  1. Ages de la vie этапы жизни
  2. III. Упражнение на воспитание воли в обыденной жизни
  3. IX. Любовь и дружба, их значение в жизни человека
  4. J Состояние репродуктивного здоровья во многом определяется образом жизни человека, а также ответственным отношением к половой жизни.
  5. Quot;История — свидетельница времени, свет истины ,жизнь памяти, учительница жизни, вестница старины." Марк Туллий Цицерон
  6. X. Реформирование Петром I хозяйственной жизни страны и характерные черты социально-экономического развития России в первой четверти XVIII в.
  7. А самая большая тайна жизни

Елена Лобанова

 

На картине изображена библиотека, в которую приходят не только читатели, но и взрослые и дети.

Из школьного сочинения

 

Вот только не надо про третье тысячелетие, необрати мый ход прогресса и достижения цивилизации! Не надо! Оставайтесь на здоровье со своими «тойотами» и «мерседесами», изрекайте очередные кретинизмы в своих ток-шоу, накачивайте на тренажерах длинные мышцы спины и четырехглавые — бедер, купите детишкам СД-диск «Сто шестьдесят лучших компьютерных игр» и по дороге на Канары снимите на камеру свою потную супругу с косметикой «Л’Ореаль» поверх злобной гримасы! Наешьтесь до отвала чипсов, устриц, спагетти, гамбургеров, ананасов и манго, а потом запейте все это чаем для похудения, после чего воспользуйтесь кремом-депилятором, кремом-лифтингом и кремом для загара, доведите свои волосы до совершенства шампунем «Пантин», и пусть ваши зубы отныне и навечно сияют белизной высокогорных снегов от «Бленд-а-мед» и «Аквафреш»!

И тогда, достигнув наконец немыслимой физической формы на вершине полнейшего материального процветания, — окончательно и навсегда забудьте о нас! Оставьте, оставьте нас в покое и перестаньте замечать чуть видимые с ваших высот муравьиные следы нашего существования!

Ибо наша жизнь протекает в совсем, совсем иных пределах…

Взять, например, сидячее место у окна в электричке или же протертый угол дивана (о, диван! поистине таких диванов нет даже у бедных родственников ваших бедных знакомых!). Нам подходят также уютно гудящие колпаки-сушки, если судьба вдруг занесла нас в парикмахерскую; пляжные лежаки, накрытые полотенцем, — впрочем, это скорее образы из детских воспоминаний или отдаленных грез, как и образы дачных гамаков. Безусловно, хороши в ясную погоду навсегда потерявшие равновесие лавочки в парках и скверах, в особенности если вы располагаете временем — когда, например, по срочному уведомлению вы явились в сберкассу ликвидировать задолженность за квартиру и попали в перерыв. Хотя в принципе годятся и трамвайные сиденья — как жесткие с отверстием в области копчика, так и мягкие, детско-подростковых параметров; и скамейки из трех железных перекладин на троллейбусных остановках, леденяще-холодные в любое время суток, однако в любое же время суток освещенные неоновым светом рекламного плаката; и даже коричнево-бурые банкетки у кабинета стоматолога. А что уж говорить о таких заповедных домашних уголках, как торшер у кровати или кресло в углу за пианино!

Что-что?! Вы, другие, смеетесь?! Ну что ж, смейтесь! Хохочите во все горло, надрывайте животы, лопайтесь от хохота! Хотя, впрочем, можете особенно не стараться: услышат вас немногие. А тот, кто и услышит, — тот, пожалуй, и не поймет, что именно к нему относится этот хохот, мощный и свободный, как отрыжка или извержение газов в спальне размером с теннисный корт…

По вечерам, после программы «Время», папа с мамой обычно обмениваются мнениями.

— Ну вот, пожалуйста вам — опять новый заем! — говорит папа. — Уже всему свету мы должны.

— У дикторши новая прическа, — говорит мама. — Марина, ты обратила внимание?

— И МВФу мы должны, и французам должны, о немцах я вообще умалчиваю, — продолжает папа. Мама вздыхает, и они вдвоем смотрят на меня, ожидая высказывания по одной из заявленных тем.

Я тоже вздыхаю и предлагаю робко:

— А может, выключим его? А то у меня от этих политических голосов что-то внутри дергается. И ночью потом или шторм снится, или наводнение.

— Это все от безделья! — тут же восклицают они в один голос. — Поначитаешься у себя на работе черт-те чего, вот и снится!

Надо сказать, что за все восемнадцать лет, что я работаю в школьной библиотеке, мне так и не удалось убедить их, что библиотекарь не читает книги, а выдает и принимает.

— Мариночка! Ты же жизни не видишь за своими книжками! — говорит мама проникновенным голосом. Примерно третий раз за последнюю неделю и примерно три тысячи триста третий — за всю мою жизнь.

— Ладно, завтра напишу заявление, — соглашаюсь я. — Пускай переводят завучем! Только вот не знаю: лучше по учебной работе или по воспитательной?

— Все шутишь! — кричит папа голосом, каким до пенсии командовал курсантами на плацу. — Дошутилась уже…

Я жду, когда он прибавит: «До сорока двух лет», но он почему-то не прибавляет. Забыл мой возраст, что ли?

— Нет у тебя, дочка, цели в жизни, вот что я скажу! — заключает он траурным голосом.

Я могла бы возразить, что одна заветная цель у меня все же имеется, но по опыту знаю, что о ней благоразумнее молчать.

Хотя не скрывает же, например, Римка, что живет ради выходных. Да и с чего бы ей это скрывать? У нее счастливая семья, любящий муж и прелестная дочь. По воскресеньям они ездят в лес или на дачу и ходят в гости. А то, что по печальному стечению обстоятельств она вынуждена преподавать квадратные уравнения и системы неравенств за четыре тысячи рублей в месяц, — так это ее крест, а не гордость. Что бы там ни провозглашали на совещаниях и что бы ни писала газета «Первое сентября».

Правда, мой случай несколько иной, поскольку ни мужа, ни детей у меня не имеется. Я старая дева, или, как раньше выражались на Руси, вековуха. А старым девам полагается иметь невыносимый характер, отравлять жизнь близким (то есть в моем случае — родителям) и отличаться странностями в поведении.

Вот почему по вечерам я, выключив свет в своей комнате, делаю вид, что сплю, с маниакальным упорством дожидаясь, пока погаснет полоска света под родительской дверью.

Это-то и есть моя заветная ежевечерняя цель.

Лучшая пора дня — это, без сомнения, ночь!

Наконец-то покончено с делами, обязанностями, отчетами, расчетами; с монологами и диалогами, договорами и выговорами; с субординацией и администрацией, с ритуальными улыбками, гримасами и фразами!

Ночи нет никакого дела до наших идей, планов и прогнозов. Ночь возвращает человека в его истинное состояние — в образ робкого гостя, с трепетом ступающего на порог неведомого будущего.

И не стоит упрямиться, цепляясь за убогие схемы дневных понятий! Гораздо лучше покориться воле ночи — и тогда она, быть может, расщедрится на нежданный подарок!

Первую треть ночи я обычно читаю.

Из спальни родителей никак не углядеть тонюсенькую полосочку света под моей дверью. Но на всякий случай, читая, я держу палец на кнопке выключателя, которую нажимаю при малейшем дверном скрипе. Эта предосторожность — моя традиционная дань папиным убеждениям. Тут уж ничего не поделаешь: всякое нарушение режима папа расценивает как личное оскорбление. Моя верная союзница — лампа на гофрированной ножке послушно гаснет, чтобы в нужный момент снова вспыхнуть и подтвердить с вежливым поклоном: «Рада услужить! С удовольствием посвечу еще!»

В ее светлом круге среди ночного безмолвия все выглядит нездешним и таинственным. Халат на спинке стула, скомканное покрывало на диване, упавший со столика журнал — все это представляется многозначительным и загадочным, словно декорация к чудесной постановке…

И вот книга уже в руках! Вот затертый томик фантастики — посланец из романтической страны юности, от которой когда-то было рукой подать до неизведанных миров и сногсшибательных открытий. Стоит взять его в руки — и тебе снова четырнадцать, под окном поджидает прозрачный шар-космолет, и разномастные инопланетяне приветливо помахивают щупальцами и хоботами из отдаленных галактик.

А вот и верная подружка Джен Эйр. Джен, Джен, а ведь это ты виновата в моих любовных неудачах! Да-да, не смей отпираться — ты, ты не подсказала мне вовремя своим тоненьким упрямым голоском нужные слова, не схватила меня за руку своей маленькой ручонкой и не подтолкнула в нужную дверь!

Или крохотный, ни дать ни взять фотография девять на двенадцать, сборник рассказов молодого автора — теперь, конечно, и фамилию не вспомнить, обложка-то оторвалась лет с десяток назад! А в мэтры, в большие писатели, видно, не вышел — нигде больше я ни одной его вещи не встречала, это точно, по слогу бы сразу узнала. И как только человек эти слова находил? Наткнешься на фразу, вроде пустяковую, почти случайную: «У старого рояля непривычный звук…» — и вдруг будто толчок в спину — ИМЕЮЩИЙ ГЛАЗА ДА УСЛЫШИТ! — так и швырнет тебя в другую жизнь, где ты — уже не ты, а, допустим, осветитель в провинциальном театре оперы и балета, чуть не последний из служащих, но юноша с воображением, пишущий стихи и, как водится, влюбленный в неприступную прима-балерину… Когда я дохожу до места, где герою снится, что за свои стихи он получил Нобелевскую премию и ее принесли прямо в осветительскую будку, то обязательно начинаю реветь. По-моему, от злости. На жизнь, в которой поэты работают осветителями, а прозаики, об этом невозмутимо повествующие, пропадают в безвестности.

Инна.

Ин-на.

Да, верьте не верьте — таково ее имя!

Инна и Прохор. Можно ли поставить рядом эти два имени? В письменном виде — вполне. Очень помогает этот чудодейственный союз «и».

А в жизни?

То-то и оно, что невозможно подойти к ней и заговорить. Уже сколько раз пробовал! Вокруг нее — густое, плотное пространство неизвестного состава, в котором обычные слова теряют смысл и связь. Бесполезно даже искать в человеческом языке заклинание, способное совершить чудо — пробиться сквозь это густое облако. Но я продолжаю бесплодные попытки и каждый вечер составляю новые варианты заклинаний, обычно в трехдольном размере.

И вот что интересно: засыпаю со смутным чувством исполненного долга!

Эту книжечку, тоненькую и беспородную, дали маме в нагрузку к четырехтомнику Фенимора Купера, когда я оканчивала восьмой класс. К тому времени мне было известно примерное содержание всех книг в доме — от папиных военных уставов до наивно припрятанных в нижнем ящике комода двух томов Мопассана. Из чисто формального интереса я открыла серенькую книжонку. И приросла к дивану до вечера — до тех пор, когда мне было велено сходить за кефиром в гастроном-пятиэтажку напротив. В этом гастрономе и нашла меня мама через полтора часа. Уютно устроившись на низком широком подоконнике у неработающей кассы, я подбиралась уже к середине повести…

Бросив читать (глаза устают с каждым годом все быстрее), я просто лежу в темноте и думаю о всякой ерунде, которая днем ни за что не придет в голову. Такова вторая часть моей еженощной программы.

Лучше всего поймать — хотя далеко не с первой, не с первой попытки! — тот миг между явью и сном, когда разум перестает контролировать замирающее сознание. Тут главное не упустить момент и, мгновенно напрягшись, выхватить что-то из самых глубин — мысль? образ? воспоминание? — и вдруг зорко разглядеть, разгадать его, как зашифрованную надпись.

Вдруг всплывет, например, мимолетная фраза, какая-то, в сущности, глупость, болтовня: по соседству, мол, живет женщина — до чего на тебя похожа, просто удивительно! И не вспомнить уже, кто именно и когда такое брякнул, в каком ни-о-чемном разговоре в очереди или, может, в школьной столовой. Но вдруг всплыло и застряло в памяти как заноза: что это за женщина? И чем она может быть на меня похожа, когда у меня, например, размер ноги тридцать шесть при росте выше среднего, а волосы я крашу то в цвет «натуральный русый», то в «коньяк»? Какая-то мистика (вертится дальше в разгоряченном воображении), а может быть, это Я САМА живу разом две жизни?! И может, как раз поэтому мне иногда так неуютно ЗДЕСЬ?! (И тут уж ночное безмолвие радостно хлопает в ладоши!)

Или выскочит из каких-то тридевятых недр лицо хроменькой нянечки Анны Николаевны — нет, это же вообразить надо! — из ДЕТСКОГО САДИКА! В этот момент главное — не вздумать усмехнуться; наоборот, как можно прилежнее и старательнее, стараясь не двигаться, вглядываться в этот призрачный образ — и вот постепенно выступают из кромешной тьмы: коричневатая кожа… прядь черных волос из-под белой шапочки… сверкание металлических коронок во рту… И именно ТЕПЕРЬ выясняется, что коронки — это не что иное, как широчайшая, радостная до бессмысленности улыбка, которой нянечка Анна Николаевна сияла в любую погоду — сияла каждое утро, встречая нас, детей, на бетонном крылечке с полосатым ковриком! И оказывается, эта самая бессмысленно-счастливая улыбка не только помнится мне до нынешнего дня, но и ДО СИХ ПОР ИМЕЕТ НАДО МНОЮ ВЛАСТЬ! Я припадаю к ней, как к батарее в первый день отопительного сезона, и снова отчетливо вспоминаю ее наутро, и на другое утро тоже — с ощущением, близким к восторгу, словно мне объявили отгул посреди учебной четверти!

А ее улыбки?

Их несколько. Одна официальная, картинно-белозубая — для сцены, для поклона, для аплодисментов. Другая — быстрая, скользящая усмешка для подруг, когда, например, все эти феи и лебеди толпятся в буфете или спускаются по лестнице к выходу. Но есть у нее и еще одна… Эта появляется на губах внезапно и так же внезапно исчезает, озарив сиянием все вокруг, как мгновенно озаряет золотистый луч фигуру танцовщицы, и тут же все вокруг тонет во тьме и перестает существовать…

Если бы однажды мне досталась ТАКАЯ УЛЫБКА…

Наверное, это и называется: не зря прожитая жизнь.

 

Мы все еще дети — вот что внушает нам ночное безмолвие, снисходительно позволяя предаваться вполне по-детски бессмысленным мечтам.

Было время, когда в этих мечтах я увлеченно строила собственное будущее. То были изящные, готически-удлиненные воздушные замки со светомузыкой, висячими садами и принцами с гитарами наперевес, грациозно прогуливающимися по просторным балконам.

Теперь мои ночные размышления напоминают скорее книгу жалоб или, к примеру, сборник задач повышенной трудности.

И может быть, самая каверзная из задачек — вычислить: почему я до сих пор одна?

Глупо, конечно, отвечать на подобный вопрос: «Потому что одиннадцатого сентября тысяча девятьсот не помню какого года я отказалась говорить с мальчиком, который хотел познакомиться со мной на остановке». Но ведь так оно, в сущности, и есть! На остановке «Поликлиника», и на танцплощадке поселка Ново-Михайловка, и еще в институтском коридоре, у дверей в девятнадцатую аудиторию, и еще, и еще…

С тех пор я, само собой, поумнела и прочитала в толстой книге, что застенчивость — оборотная сторона гордости. А тогда мне чего-то вечно не хватало для полноты картины — и не то чтобы последнего удара кисти, а какого-нибудь завитка на раме: то у него брюки пузырями на коленях (а ведь я, любит провозгласить мама, «как-никак из военной семьи!»), то голос самоуверенный, слова будто цедит (и что это он о себе воображает, интересно?), то дурацкими комплиментами так и сыплет — издевается, что ли, на потеху прохожим?! Нет, я не собиралась спешить с выбором. Судьба, не сомневалась я, должна сама все устроить — и чтобы безо всяких сомнений, без страха и упрека, без сучка без задоринки! Что-то вроде принца на белом коне, и желательно с гитарой. И чтобы обязательно под звуки фанфар, или под аплодисменты, или по крайней мере под завистливый шепоток.

И так незаметно я вошла, вжилась в эту роль — роль придирчивой зрительницы в театре. Подруги влюблялись, встречались, выходили замуж, а я только с усмешкой отмечала про себя: этот — деревенщина, тот — облысеет к тридцати, а та, бедняжка, и не замечает, как супруг глазами стреляет направо и налево… Но уж у меня-то, У МЕНЯ будет все не так — совсем не так!

И вот теперь у них серебряные свадьбы! Внуки!!

Не то чтобы я чувствовала себя старухой. Хотя, между прочим… Высказалась же наставительно дылда Крючкова из шестого «Г» в ответ на мое лицемерное «старость не радость!», когда мы с ней вешали шторы: «Нет, Марина Алексеевна, вы еще не старая, вы — пожилая!» Я чуть с подоконника не свалилась! Это она, троечница, меня успокаивала: жизнь, мол, прошла, что ж делать, но есть бедолаги и постарше вас!

Хотя в часы ночного безмолвия я иногда готова согласиться с дурочкой Крючковой: сорок два — это возраст подведения определенных итогов. И даже не в каком-нибудь там социально-имущественном смысле — «У меня дача в двух уровнях с бассейном!» или «Вот недавно прокатилась в Эмираты!» — а хотя бы в самом примитивном, житейском, вроде «Мой принцип — аэробика дважды в неделю и никаких диет» или «Носить черное после сорока можно только с контрастной отделкой».

Но увы, даже таких простеньких правил в моем арсенале как-то не завелось. Наверное, потому, что мой жизненный уклад сложился как-то сам собой, почти без моего участия.

Например, по утрам я обычно ем овсянку: мама твердо убеждена, что овсяная каша — спасение для желудка.

Далее со спасенным желудком я направляюсь на работу. Это совсем рядом, в четырех кварталах. Все считают, что мне дико повезло: школа в двух шагах, никаких проблем с транспортом. И я сама тоже долгое время так считала. Пока не заметила, что ненавижу эти четыре квартала всеми фибрами души.

А может быть, мне хотелось бы вот именно потолкаться в транспорте! Там по крайней мере вокруг живые люди, разбирательства с кондуктором, голоса и смех. В конце концов, можно встретить каких-нибудь знакомых и поболтать! А кого я, спрашивается, встречу между своим домом и школой? Соседей или учеников. Большая радость.

С черным цветом у меня тоже никаких проблем: мама его не выносит. А поскольку она практически полностью обшивает меня с пятнадцати лет, то последней черной вещью в моем гардеробе был сатиновый школьный фартук. Но даже и отлично сшитые по выкройкам из «Бурды» костюмы чистых, нежных тонов смотрятся на мне уныло: во-первых, из-за сутулости, а во-вторых, благодаря привычке неделями носить одно и то же. Наверное, поэтому ученики демонстративно не замечают меня на переменах, а учителя, спеша со звонком на урок, ограничиваются дежурным кивком или чем-то вроде «Здрст, Мрн!» И мне не остается ничего другого, как отрапортовать в ответ: «Здрст, Софгеннадьевна! Светлантольевна! Инсанна!»

Вот интересно: что, если бы в порядке приветствия я вдруг принялась улыбаться каждому бессмысленно-счастливо? Запомнилась бы моя улыбка хоть кому-то на всю жизнь? Кстати, коронок у меня нет — только качественные, натурального цвета фотопломбы. Но и улыбок таких, чтобы о них сочиняли повести, не имеется. И даже одной такой, чтобы вспомниться кому-нибудь спустя годы. Недостаточно развиты лицевые мышцы…

Возможно, все дело в том, что в нашем доме слишком долго не было телевизора.

Вот если бы в моей детской душе поселилась страсть, как тогда говорили, к голубому экрану, — моя жизнь, несомненно, сложилась бы иначе. Я стала бы веселой и находчивой, следя за турнирами КВН; ловкой и грациозной — болея за любимых фигуристов; и весьма вероятно даже, что я увлеклась бы и политикой! А уж от политики буквально один шаг и до активной жизненной позиции, о которой мне лет с шестнадцати прожужжали уши родители.

А может быть, дело совершенно не в этом, а в ужасающей серости жизни отличников. Потому что отличник — это, по сути, человек в ловушке. Получив когда-то первые пятерки благодаря некоторым способностям, врожденной памяти или честолюбивому родительскому надзору, ребенок через пару лет оказывается в плену образа, словно в глухой комнате, стены которой увешаны табличками: «Не сорить!», «Не шуметь!», «Не забудь поздороваться со взрослым!». Со временем к ним прибавляются все новые: «Соблюдай режим дня!», «Дневник — лицо ученика!» и, наконец, само собой, классическое «В человеке все должно быть прекрасно!»

Но где же свобода? Короткие юбки и брюки-клеш? Волна Би-би-си среди ночи? Ведь мне уже пятнадцать! — взбунтуется вдруг взрослеющая отличница. И тут же в глаза полыхнет огненными буквами: «ПРОСТОТА И СКРОМНОСТЬ В ОБЩЕСТВЕННОЙ И ЛИЧНОЙ ЖИЗНИ!» И вокруг загалдят злорадно: «Мари-и-на! Ты же отли-и-ичница!»

От всего этого хочется взвыть и сбежать. Куда? Да мало ли куда. К подруге-троечнице. В секцию альпинизма. В текстильный техникум после восьмого класса. В подворотню к «плохой компании»… В сущности, отличницы никогда не «сбиваются с пути». Они просто не выдерживают обилия заграждений и глухих стен. У них начинается клаустрофобия.

Мою клаустрофобию долгое время смягчала подруга Данка. (Помню, как я изумилась, прочтя горьковского «Данко»: додуматься назвать мужчину женским именем, да еще и с неправильным окончанием!) Данка вечно бегала непричесанная, или с грязным школьным воротничком, или в туфле с оторванной пряжкой. Зато дома у нее было царское раздолье! Можно было запросто явиться туда в любое время, хоть сразу после школы, — никто у нее почему-то не спрашивал директорским голосом: «Дана! А как же уроки?!»; можно было залезть в гардероб и нарядиться в какое вздумается, хоть в черное панбархатное, мамино платье; разрешалось ей даже — неслыханная привилегия! ничем не заслуженное счастье! — приносить домой и кормить бездомных кошек!

Надо ли говорить, что я проводила у Данки все отведенное для прогулок время, а летом почти полный световой день?

И это ничем не омраченное блаженство продолжалось до тех самых пор, пока папу в очередной раз не перевели на новое место службы…

После отъезда я стала копить деньги на поездку к ней в гости — ведь мы условились вечно дружить и переписываться, а когда вырастем, жить в одном городе, лучше всего в Москве, в соседних квартирах, где вместе с нами будут проживать, помимо красавцев мужей, по три кошки: персидской, сиамской породы и по одной обыкновенной полосатой, как Данкина Муся.

Но Данка вероломно нарушила обещание! Она прислала мне всего лишь одно письмо, да и то какое-то дурацкое — с непонятными вопросами вроде «Как ты поживаешь?», «Как твое здоровье и четвертные оценки?». Сроду мы с ней не интересовались ни здоровьем, ни оценками друг друга! Похоже было, что письмо вообще писала не Данка, а какая-то незнакомая нудная тетка. Конечно, я в тот же день ответила ей и писала еще раз семь, подробно характеризуя новый город и класс и стараясь не упустить самое смешное и интересное.

Но напрасно, возвращаясь из школы, я бежала к почтовому ящику — первые недели со всех ног, потом — только увидев в нем что-то белое; и, наконец, своим обычным шагом, не сомневаясь, что светлые полоски в прорезях — это только свернутые в трубочку газеты…

Тогда-то, измучившись в ожидании, я и обнаружила еще один путь к свободе — путь самый доступный и при этом замаскированный не хуже, чем Штирлиц, киногерой моей юности, в сериале «Семнадцать мгновений весны».

Этот путь назывался — БИБЛИОТЕКА.

Между прочим, эта библиотека и сейчас на месте. Правда, я там не была лет тридцать — наша школа относится к другому микрорайону, и наши классы ходят на лекции и беседы в новое здание Центральной детской библиотеки. И между прочим, многие наши семиклассники весьма быстро и уверенно находят и заказывают книги по какому-то там компьютерному каталогу.

Неужто навсегда ушло то время, когда поиск книги был делом случая, интуиции и везения? И теперь уже никто не прирастает к книжным полкам, трепетно ощупывая один потертый корешок за другим? Никто не застывает на месте, раскрыв на середине незнакомый том и начисто выкинув из памяти классный час с политинформацией в двенадцать тридцать пять? И никто не вздрагивает от оклика библиотекарши: «На три художественные книги — одна познавательная!»?

Подсмотреть бы одним глазком: где-то сейчас НАШИ? Понятно, ТОГДА нам и в голову не приходило знакомиться; общались с книгами, и этого казалось достаточно. Но все-таки где же теперь та толстенькая девчонка в вечной длинной юбке? Где два брата-крепыша — младший покорно держал стопку книг, пока старший выбирал на двоих?

Но не те, не те, что приобрели ныне библиотеку всемирной литературы в количестве двухсот томов и втиснули ее в шкаф-модерн между сервантом и баром!

Наши — это те, что и до сих пор по дороге на рынок, или в поликлинику, или в гости вдруг, странно дернувшись всем корпусом, прирастают к невесть откуда взявшемуся хиленькому книжному прилавку, а то и колченогой раскладушке рядом в узенькой серой улочке и, вытянув шеи, жадно блуждают глазами по именам и названиям, по обложкам толстым и тонким, новеньким и потертым, матовым, блестящим, однотонным, пестрым, с изображениями женских лиц, размытых фигур, контуров окон, гор, взрывов, образцов стрелкового оружия и космических кораблей.

И вот книга уже в руках, и пальцы торопливо листают страницы, и глаза в нетерпении ищут, — но, однако, чего? Что за синяя птица машет им крылом из-за нагромождения черных знаков?!

Читателя можно легко узнать по оторопелому взгляду только что проснувшегося человека, которым он время от времени обводит окружающий мир, будь то очередь к участковому терапевту, разъяренная утренняя толпа на остановке или пятиминутная «летучка» на работе. Причем книга в его руках — деталь вовсе не обязательная. Ибо встреча с настоящей КНИГОЙ в его жизни — праздник, ради которого он способен опоздать на совещание и пренебречь часами врачебного приема.

Однако что же остается бедняге делать во все оставшееся время?

То же, что делает каждый влюбленный в разлуке: мечтать. Вспоминать заветные изречения любимого автора. Выписывать в истертый коричневый блокнот глубочайшие мысли и реплики-откровения. Заново переживать внезапные повороты событий. Быть может, мысленно спорить с автором, перестраивая сюжет по своему усмотрению; быть может, дерзко продолжать ход событий на свой лад, восполняя недосказанное и самовольно манипулируя судьбами героев.

Иной раз читатель, пожалуй, выглядит странно, в особенности если принимает вдруг высокомерно-рассеянный вид и на всякое к нему обращение лишь усмехается криво и снисходительно, с оттенком непостижимой горечи. Однако собеседник понимающий с одного взгляда догадается, что тот буквально на днях перечитал трехтомник Фицджеральда и что сердце его все еще трепещет при мысли о судьбе великого Гэтсби — порождении упоительной и аморальной Эпохи Джаза.

Или где-нибудь в пыльном автобусе вдруг встретится красотка лет двадцати при полном антураже: пушистые ресницы порхают, волосы тяжелой волной стекают к плечам. И почему-то эта дива, вместо того чтобы покоситься невзначай на соседа, юношу с квадратными бицепсами и скульптурным подбородком, — так нет же, уставилась в окно этими своими глазищами и чуть только не разинув рот созерцает: серый от пыли августовский куст на остановке; ленивую тощую кошку с нахальными глазами; тетку с корзиной, под тяжестью которых вот-вот треснут перекладины жиденькой скамейки. А между тем уже подобралась к молодому атлету, уже кинула искоса пару взглядов этакая малолетка-хищница из тех, что торчат допоздна за углом дома на краешке взрослой компании, изредка огрызаясь в сторону материнской форточки: «Ну, ща-ас! Ну сказала же — щас приду!» А та, не-от-мира-сего, так и прохлопает еще один, возможно, наисчастливейший поворот своей судьбы, погруженная в сопоставление жизненных путей Скарлетт и миссис Дэллоуэй, а может статься — Кармен и Наташи Ростовой или, не менее вероятно, в размышления о жизненной позиции Таис Афинской в трактовке Ивана Ефремова.

Тайную и щемящую нежность испытываю я ко всем этим старушонкам в очочках, углубившимся в страницу с таким поглощенным вниманием и с такими сжатыми в узенькую щель губами, точно они проверяют финансовый отчет на многие тысячи (как раз именно они, такие вот бабульки, все еще регулярно ходят в библиотеки и не ленятся посылать в газеты гневные письма о бескультурной молодежи!); к облысевшим и полинявшим интеллигентам-шестидесятникам, бережно стиснувшим под мышкой выпрошенный у знакомых на два дня номер «Юности» или «Нового мира»; к школьнику-вундеркинду, с хладнокровием завсегдатая неевклидовых пространств раскрывающему первый том Кастанеды.

В сущности, все влюбленные в печатные знаки, думается мне, соединены невидимыми родственными узами. Однако груз глупых условностей и привычка к молчаливому созерцанию — ибо кто есть читатель, если не молчаливый созерцатель? — мешают им обрести друг друга, обрести друга…

Вот почему в минуты грусти я ищу утешения в излюбленной до привычности мечте. Мне представляются холод, дождь, ненастье; быть может, вечер; быть может, чужой город. Но постучись я хоть среди ночи (думается мне) в окно к незнакомому, однако глубоко родственному по духу читателю (быть может, это окажется ботаник-студент в толстых очках; быть может, язвительная дама средних лет), произнеси волшебный пароль: «Пожалуй, Кортасара стоит читать скорее днем, вы не находите?» — и ответом мне будут широкая, радостно-узнающая улыбка и заветный отзыв: «Да, бесспорно, ночью как-то лучше идет Ричард Бах». После чего уютно скрипнет старенькая дверь, и передо мной откроется милое сердцу всякого читателя пристанище — уголок продавленного дивана с бахромой от кошачьих когтей, в светлом круге под неустойчивым, как миг счастья, торшером…

На посторонний взгляд, наш школьный вестибюль выглядит довольно нарядно: в простенках между окнами блестят зеркала, а понизу вьется сине-розово-зеленый мозаичный орнамент из цветов и листьев.

Когда-то и мне он виделся радостным и приветливым. А как и почему все переменилось — установить теперь уже, пожалуй, невозможно. Однако не подлежит сомнению, что ныне те же самые зеркала только покалывают меня издали холодными лучами, а сине-розовые цветы извиваются навстречу неестественно, точно в судорогах.

Наши панели, как и в большинстве школ, выкрашены в голубовато-зеленый цвет. Всем прекрасно известно, что этот цвет успокаивающе действует на нервную систему и, таким образом, косвенно способствует улучшению дисциплины. Но лично у меня он вызывает ощущение глубокой тоски. (Может быть, это оттого, что, когда я в детстве поломала ключицу и лежала в больнице, в нашей палате были стены точно такого же цвета.) И с этим ощущением тоскливой обыденности я поднимаюсь по лестнице на второй этаж и отпираю дверь библиотеки.

Здесь я стараюсь по возможности бороться с рутиной и привносить в интерьер хотя бы некоторые приметы движения жизни: например, ежегодно покупаю яркий настенный календарь, заменяю металлический стаканчик для карандашей на пластмассовый органайзер и, наоборот, завожу рабочие блокноты то в мягком кожаном, то в твердом картонном переплете, то на пружине, с обложкой из тонкого блестящего пластика. Кроме того, я стойко борюсь с духом затхлости и регулярно проветриваю свое вместилище мудрости, а мои кактусы на двух подоконниках уже напоминают маленькую рощицу.

Но все портит и мешает мне чувствовать себя уютно одна мысль — мысль в общем-то нелепая и, однако, почему-то неотвязная: «Неужто так будет всегда?!»

 

Теперь уже не вспомнить, в какой именно момент принцы с гитарами в моих мечтах отступили на второй план.

Их оттеснили книжные герои. Но кстати говоря, отнюдь не геройские молодчики без страха и упрека! Никогда не привлекали меня эти самые носители положительных идей. (Еще в фантастике они были туда-сюда, что-то вроде политруков среди нормальных персонажей — бесполезные, конечно, типы, пока корабль летел к незнакомой планете, а вот на месте, глядишь, и способные пожертвовать собой ради сбережения баллончика с кислородом, когда корабль поврежден и не может лететь). Но вот в производственной тематике эти товарищи были совершенно невыносимы, в особенности председатели колхозов и директора передовых предприятий, а также молодые, политически активные конструкторы и прекрасные архитекторши, почему-то сплошь Ольги и Виктории.

Однако, надо признать, днем, в серые будни, от нечего делать это все же как-то читалось. Допустим, на уроке: книга кладется на колени, открывается крышка парты, на крышке рука, а на руке подбородок — и смотри себе спокойно в образовавшуюся щель, только подвигай вовремя книгу свободной рукой! Учителя, как правило, ничего не замечали (да и кто в чем заподозрит тихую, положительную отличницу?), а если и замечали, то минут через десять — пятнадцать. А больше и не надо было: в производственной тематике ведь самое интересное — объяснения в любви. Это уж само собой: как появится в тексте прекрасная Ольга или Виктория — ожидай объяснения в любви. (Но конечно, не сразу, а встречи так через три-четыре, в процессе разрешения производственного конфликта.) Немного удивляло, конечно, что объяснения эти проводились по единому плану, как школьные комсомольские собрания. Там и сям герои долгим взглядом глядели друг другу в глаза и говорили приблизительно одно и то же, с паузами в одинаковых местах; причем щеки героини в обязательном порядке вспыхивали, когда мозолистая ладонь героя касалась ее тонких пальцев. Помню, как однажды я надолго остолбенела, прочитав что-то вроде «А вот он был по-настоящему, по-мужски красив!». Лишение героини приоритетного права на красоту показалось мне кощунственным, как нарушение регламента собрания; а туманное выражение «по-мужски красив» отдавало прямо-таки двусмысленностью! Но в целом некоторая ритуальность любовных сцен не портила общего впечатления, как не может испортить впечатления от песни одинаковый припев после каждого куплета.

К тому же все это ассоциировалось и соседствовало с долгожданным звонком на перемену, с шуршанием крамольного слова «хиппи» среди брюк-клеш и мини-юбок и с бормотанием мотивчиков из «Битлз» (проходя мимо объявления о школьном вечере); все это звучало как бы чудесной увертюрой, хотя к чему бы? Да уж само собой, к чему-то необыкновенному и прекрасному, могущему наступить с минуты на минуту…

Свою работу я поначалу ОБОЖАЛА. Казалось, что в двадцать четыре года я вернулась туда, откуда ушла в семнадцать, чтобы начать все заново — и уж на этот-то раз все получится!

Учителя звали меня Мариночкой, мальчишки бросали томные взгляды, девчонки делились секретами. И даже собственные родители были довольны мною: в тот период моя жизненная позиция, похоже, выглядела достаточно активной, поскольку в первый год работы я, помнится, умудрилась провести шесть выставок, восемь библиотечных уроков и примерно двадцать две беседы о книгах в классах младшего и среднего звена.

Но вот что странно: изо всего этого самого активного года моей жизни мне чаще всего вспоминается не оформление выставки сказок Пушкина и не праздник букваря в первом классе, а тусклый февральский день, когда в библиотеку вдруг ворвалась пятиклассница Медина, азербайджанка по национальности (которой я, случалось, помогала усвоить какое-нибудь слово), и, сверкая крупными алмазами слез на громадных кукольно-твердых ресничищах, прорыдала, что ее пальто укра-а-ли, укра-а-ли!!

От этих рыданий мне вспомнились ужаснейшие минуты детства: как в садике меня заставляли есть борщ, а во время тихого часа не разрешали повернуться на бок — только на спине, руки под голову!

Пальто мы так и не нашли, хотя стремглав обегали все кабинеты на первом и втором этажах, не миновав спортзала, продленки и пионерской комнаты (тайком я перебрала даже учительские шубы и дубленки за шкафом), и домой рыдающая Медина отправилась в забытой кем-то сто лет назад болоньевой куртке. Но на следующий день, по счастью, обнаружилось, что пальто она сама оставила в туалете, переодеваясь на физкультуру. Тут она опять прибежала ко мне и, сверкая на всю библиотеку, теперь уже от радости, громадными цыганскими глазищами, бросилась целовать меня, обхватив тоненькими смуглыми ручками-веточками.

Дальше рассказывать скучно. Розовые очки полиняли, и радужный туман перед глазами рассеялся. Мединины родители, завершив обучение в нашем мединституте, увезли ее в родной Азербайджан. Пионерскую комнату по соседству с библиотекой превратили в подсобку химкабинета, и смолкли веселые завывания горнов и барабанная дробь. Подросшие мальчишки принялись поголовно курить и материться, девчонки — безобразно малевать глаза и через каждое слово в разговоре вставлять «круто», «блин» и «по-любому». Учителя оказались не способны ни собрать в срок учебники, ни хотя бы заставить учеников заклеить порванные страницы. А самое печальное — дети вдруг как по команде за какой-нибудь год перестали читать!

Уж не потому ли, что вместо парт с откидными крышками в школу завезли громадные неуклюжие столы?

А еще позже из подсобки химкабинета, бывшей пионерской, соорудили компьютерный класс, после чего последние, самые стойкие, читатели окончательно покинули библиотеку. И когда моя деятельность на ниве разумного, доброго и вечного практически полностью свелась к планам, отчетам и мифотворчеству вроде ведения дневника статистики — тогда наконец я явственно ощутила, как некогда обожаемая профессия приобретает жесткую и раздражающую удушливость лямки. И тогда же впервые явилась эта мысль: и так будет всегда…

Минут через пять после звонка в школе наступает тишина. Дети отдышались после перемены, отгремели стульями и смирились с очередным сорокаминутным лишением свободы; учителя объявили тему урока и, в свою очередь, выключились из жизни, превратившись в более или менее совершенные устройства для передачи более или менее полезной информации. Потом перемена — и новый звонок на урок, и опять — минуты тишины…

Иногда я сравниваю течение времени в школе с бесконечной лестницей, ступени которой теряются в заоблачной вышине. Дети карабкаются по ней играючи, вдохновенно или хотя бы старательно, увлеченные зрелищем прекрасного неведомого будущего и всякого рода воздушных замков, путь к которым, по уверениям учителей, как раз и лежит через эти ступеньки-уроки. Ну а сами-то учителя?! Вот кто изумляет меня. Неужто, даже двигаясь ввысь, не чувствуют они себя Сизифами, к тому же заточенными в клетку — в клетку, ограниченную сеткой расписания, и единой тарификационной сеткой, и требованиями программы?! Неужто только мне мерещится свой собственный облик через много лет: сухонькая старушка с лицом, издерганным и изрезанным морщинами, неверной походкой снующая все в тех же мутно-зеленых стенах, среди все тех же портретов классиков?

Понятное дело, погружаться в эту трясину надо постепенно, стараясь отсидеть свой семичасовой срок по возможности с прямой спиной и улыбаясь входящим в библиотеку во все запломбированные зубы (ибо без улыбки одинокая женщина производит на окружающих впечатление инвалида).

Хорошо хотя бы раз в день заглянуть в иллюстрированный журнал (в нижнем ящике стола у меня всегда проживает какой-нибудь потрепанный «Космополитен» или «Она») и воочию убедиться, что где-то в природе все еще существуют нежные кремы и блестящие помады, а также томно-элегантные женщины и мужчины с властно притягивающими либо задумчиво-мечтательными взглядами.

Но лучше всего, повесив на дверь табличку «Санитарный час», с помощью кипятильника изготовить три чашечки кофе и перекинуться анекдотом с Римусом или Людасиком.

Когда Римус и Людасик входят в библиотеку, сквозь серость окружающего мира проступают краски яркие и свежие. Черный с золотистыми искрами и огненно-алый — это цвета Римки: ее глаз, волос и губ. Хоть она и уверяет, что красит губы в лифте, получается это у нее всегда четко и красиво, и некоторая неровность изгибов даже сообщает дополнительную пикантность ее гордому армянскому лицу.

Удивительным образом в Римке сочетаются холодный аналитический ум и горячий кавказский темперамент. По натуре наша Римус — лидер, и когда она загорается очередной идеей, все окружающие на какое-то время тоже подпадают под ее власть. Например, она возмущается:

— Почему-то во всех школах специально занимаются с олимпийцами! Оформляют как факультатив и спокойненько готовятся себе к олимпиадам целый год! И занимают, конечно, призовые места!

И все вокруг тоже начинают дружно возмущаться. И возмущаются до тех пор, пока не обнаружится, что учебный год в разгаре, на факультативы дети худо-бедно ходят, а олимпийцы — да откуда они у нас возьмутся? Небось не лицей, не спецшкола… Да и очередная проверка на носу — до олимпиад ли тут?

Людасик же такими глобальными вопросами не задается. Зато ее кабинет литературы — самый уютный и красивый в школе, с новенькими фотообоями, вьющейся вокруг доски лианой и всевозможными чудесами на стендах: тут тебе и выставка детских иллюстраций, и коллаж к «Мастеру и Маргарите», и выписки из сочинений.

Наша Людасик — нежно-медовые волосы, небесно-голубой или светло-зеленый свитер и, в зависимости от него, небесно-голубые или светло-зеленые глаза — всегда будто подтаивает, слегка расплываясь в воздухе. И это одно из проявлений ее мягкой, ненавязчивой натуры. По специальности она литератор, а по призванию — медсестра, а точнее, медмать, меджена и медневестка, поскольку у нее вечно болеют то сын, то муж, то свекровь, а сама она без устали носится по аптекам и поликлиникам.

Ну а я? Я обычно не препятствую маме одевать меня в ее излюбленной «теплой» гамме. (Помимо черного, у мамы два нелюбимых цвета — серый и синий, ассоциируемые с понятиями «синий чулок» и «серая мышь».) Внешность у меня довольно ординарная: фигура, по определению продавщиц, стандартная, волосы, как однажды выразилась мама, от природы цвета гнилой соломы, а глаза, что называется, чайного цвета — точнее сказать, жидко-чайного. В наших беседах с подругами я играю обычно роль гармонически уравновешивающего элемента: в отличие от Римки терпеливо выслушиваю жалобы Людасика, а в отличие от Людасика не пугаюсь Римкиных революционных предложений вроде «Да пошли ты свою методистку подальше!».

Между прочим, обе мои подруги — потенциальные читательницы. Так я про себя обозначаю людей, вообще-то не одержимых книгами, но порой подпадающих под влияние какого-нибудь «Черного принца» и недели две пристающих к окружающим с вопросами: «Нет, я все понимаю, но влюбиться в пятьдесят восемь?! В двадцатилетнюю?! Не-ет, как хотите, а лично я не верю!»

Однако читать на работе вопреки предположениям папы с мамой я так и не научилась. Не могу я спокойно взять в руки книгу в помещении, в котором каждую минуту может распахнуться дверь и грянуть тихий, но истеричный вопль: «В ШКОЛЕ КОМИССИЯ! ИНВЕНТАРИЗАЦИЯ! ПРОВЕРЯЮТ НАЛИЧИЕ УБОРОЧНОГО ИНВЕНТАРЯ! ПРОТИВОПОЖАРНЫХ СТЕНДОВ!! ПЛАКАТОВ ПРОТИВ НАРКОТИКОВ!!!»

Зато с годами я научилась потихоньку вязать в углу, заваленном списанными книгами. Вяжу я без всяких выкроек и расчетов, просто распускаю старую мамину кофту или протертый на локтях папин свитер и пробую какой-нибудь узор, а потом бросаю. Римус, в сотый раз застав меня за этим занятием, обычно крутит пальцем у виска и советует: «Да свяжи ты себе петлю на шею и успокойся!» А Людасик, добрая душа, сочувственно предлагает: «Марыся! Ну купила бы уже хоть приличную пряжу, объемную или с люрексом!»

Но откуда же людям знать, что вяжу я не какой-нибудь там шарф или салфетку, а мечту!

Я вяжу, например, изысканную шаль — в такие шали любили кутаться у камина знатные, но обедневшие дамы из романов Агаты Кристи. Или, допустим, я вяжу пестрый жилет, какие носили ее начинающие художницы и журналистки, твердо решившие самостоятельно пробиться в жизни. И пока я нанизываю друг на друга первые ряды, пока не сбиваюсь с узорного рисунка и пока в глаза не лезут вытянутые и спущенные петли, — вокруг меня возникает дивный, весь напичканный преступниками и преступницами и, однако, до изумления уравновешенный и до смешного уверенный в себе мир Агаты.

Да, смейтесь, смейтесь надо мной, высоколобые критики! Но будь я парфюмером, я обязательно выпустила бы духи «Ах, Агата!». Будь модельером — сочинила бы коллекции костюмов для прелестной старушки мисс Марпл и усатого красавчика Пуаро. А министром образования — ввела бы с десяток романов Кристи в школьную программу.

Да, я воздвигла бы памятник этой английской старушке! И кстати говоря, вовсе не за хитросплетения сюжетов и не за сладкое детское чувство, будто тебя держат за идиота — причем держат так деликатно, ненавязчиво, двумя пальчиками… Но я непременно увековечила бы ее в бронзе за ту роскошную и безмятежную жизнь, которую она бескорыстно дарит читателям.

Ах эта жизнь! Эти грелки в постели, и цветочные каталоги, и инкрустированные столики! Эти ленчи, коктейли, бассейны и теннисные корты! Поистине она создала этот мир, чтобы каждый, кому не по себе в собственной шкуре, мог незаметно устроиться в уголке ее уютной гостиной и, смотришь, даже замолвить словечко в праздном разговоре, где никто рядом не брякнет «В натуре!» или «Ну, ващще!» и где не принято вопрошать инспекторским тоном: «Ну и где ваш план мероприятий?»

В общем-то я не литературовед и не пытаюсь дотошно разобраться: как же это у нее получается? По какому принципу выбирает она слова и строит фразы? Я просто люблю милую Агату за то, что она не гонит задыхающегося читателя к развязке, как иные авторы, похлестывая его кнутом в виде эротической сцены или сюрреалистической картины насилия, а галантно распахивает перед ним дверь умилительно-старомодного авто — и, к его изумлению, демонстрирует приличную скорость!

Я даже заметила, что читаю Агату в моменты ощущения наибольшей бесприютности жизни — в последнее время, по-моему, все чаще и чаще. Но она, умница, пока что справляется — всегда безотказно утешает меня!

В принципе своими бедами я, конечно, могу поделиться и с мамой. Мама с детства умеет угадывать мое настроение даже по звуку открываемой ключом двери. Кроме того, она всегда слушает меня с поглощающим вниманием и, как правило, дает дельные советы или хотя бы высказывает дельные замечания. Беда только в том, что мама привыкла абсолютно всем делиться с папой. Узнав же из ее взволнованного пересказа о какой-нибудь моей неприятности, папа вносит в дело свою долю предложений, а также приказов и ультиматумов. И таким образом моя проблема разрастается в три раза и становится единственной темой пламенных дебатов на целый вечер, а то и на следующее утро.

Поэтому в общении с родителями я уже давно практикую американский имидж типа «чи-и-из!» и «о’кей!».

На работе, конечно, я иногда обсуждаю свои дела с Римусом или Людасиком. Но и здесь имеются нюансы.

Например, я глубоко убеждена, что из нашей Римки мог бы выйти отличный психотерапевт. Если в жизни у тебя настала черная полоса — можешь смело отправляться к ней в любое время дня и ночи. Римма с мужем Аветиком тут же дружно раскинут на столе скатерть-самобранку, провозгласят под видом тостов пару звучных волшебных заклинаний, и дурные мысли выветрятся из твоего сознания по крайней мере на неделю.

Но поскольку недостатки людей являются продолжением их достоинств, то и Римкино великодушие имеет оборотную сторону. Так, например, выслушав какую-нибудь пустяковую жалобу вроде того, что уж сколько лет обещают перевести библиотеку в просторный двадцать второй кабинет с тремя окнами, а все никак, она может без единого слова повернуться и отправиться прямиком к завучу воевать за мои права (ибо за свои собственные она не борется принципиально). Надо ли говорить, что последствия этих дискуссий, как правило, печальны? Ибо начальство по определению не способно оценить парламентский темперамент подчиненных.

С Людмилой в этом смысле намного проще. Она, конечно, в жизни не решится давать кому-то советы, а тем более добиваться чего-то от администрации. Но зато наша Людасик имеет способность слушать человека с таким вниманием, что тот без стеснения впадает в многословие, припоминает все новые подробности и в конце концов, проговорив часа полтора, обычно сам приходит к единственно возможному и, как оказывается, элементарному решению проблемы.

Кроме того, наша Людасик — сама деликатность. Например, однажды ей срочно надо было в поликлинику — ее Валерка что-то затемпературил. Вечером она забежала ко мне домой предупредить, что на третьем уроке замещать некому и чтоб я присмотрела за ее головорезами, благо кабинет литературы напротив библиотеки. А я предстоящей ночью как раз собиралась под настроение почитать Агату и, тихо чертыхаясь, разыскивала запропавшее куда-то «Убийство Роджера Экройда» — вещица изящная, повествование от лица преступника! По тахте и всему полу валялось расшвырянное содержимое моего «детективного» ящика: тощие замусоленные книжонки карманного — Римка его называет «туалетного» — формата вперемешку с кое-как скрепленными пожелтевшими страничками из «Техники — молодежи» и «Вокруг света». На одну из них Людасик с ходу наступила, вскрикнула и оглянулась с ошарашенным видом. Людмила у нас вообще правильнейший человек, и литературные классики у нее расставлены на полках строго и четко: собраниями сочинений, в хронологическом порядке, с закладками в нужных местах. Тут Золотой век русской литературы, а там — Серебряный русской поэзии… Надо ли напоминать, что детективы не входят в школьную программу?

Но надо и отдать ей должное: остолбенела Людасик всего на пару секунд, а потом мягко, но решительно отобрала у меня «Сверкающий цианид» и, полистав, попросила взять на недельку.

Вот это и есть, я считаю, пробный камень! А если человек способен брякнуть, как наша препочетная и раззаслуженная Софья Геннадьевна, именуемая учениками Софген: «Детективы — это, в сущности, смакование убийства!» — значит, все, до свидания, вам направо, мне налево.

Кстати говоря, каждый приход Софген в библиотеку — настоящее для меня испытание. Я с юности опасаюсь людей, норовящих вдруг приблизить свое лицо вплотную к твоему (особенно дородных женщин с глазами, густо обведенными синим! поистине что-то вампирское!) и ни с того ни с сего возопить патетическим контральто: «Марина Алексеевна! До какой же глубины мы будем погружаться в яму бездуховности?!» или «Марина Алексеевна, дорогая моя! Что же будет с Россией? Вы в курсе последних демографических данных?!»

Так и кажется, что при каждом вопросе они вынимают из-за пазухи и швыряют в тебя здоровенный булыжник. Причем следующим, возможно, будет: «А что лично вы, Марина Алексеевна, сделали для улучшения демографической ситуации?» И что прикажете ответить на подобный вопрос? Быстро найти подходящую к случаю колкость я не умею, молчать с извиняющейся улыбкой — глупо. Поневоле начнешь шарахаться по углам — пробормотав сочувственно «угу, угу!», с деловым видом забьешься за дальние полки и уткнешься в подшивку прошлогоднего «Вестника образования». Но и там тебя неминуемо достанет что-нибудь вроде «И как-то у вас душновато, Мариночка! Темно как-то… Надо бы плафоны протереть».

Интересно, как бы она отреагировала, если бы я вломилась к ней на урок с рыданием: «Ах, Софья Геннадьевна! Что же будет со страной, где люди перестали читать?!» А потом простодушно поинтересовалась бы: «А что лично вы прочли за последний месяц?»

Софген не признает так называемую беллетристику, считая любой роман или стихотворение своего рода иллюстрацией к определенной исторической эпохе. Зато она штудирует литературу, на которую не у всякого хватит здоровья: «Сталинское окружение», «Берия» и «В застенках…» — не помню, чего именно. В истории, экономике и юриспруденции она как у себя дома. Кроме того, она всегда в курсе всех скандальных политических сенсаций. Когда она пускается в политические рассуждения, сыпля неведомыми терминами и фамилиями, я чувствую себя отпетой второгодницей, которую вот-вот вызовут к доске. После нескольких мучительных пауз я обычно вспоминаю, что меня как раз приглашали к завучу или что нужно сию же минуту повесить в учительской график библиотечных уроков.

Или же — о удача! — звенит звонок на перемену. Софген никогда никуда не опаздывает и на переменах обычно готовится к урокам: просматривает очередной классный журнал и поурочные планы. Поэтому со звонком она закругляет свою обличительную речь, и я с облегчением вздыхаю вслед величественно удаляющейся фигуре.

Правда, на смену ей тут же являются другие посетители — из тех, для кого опоздать на урок не проблема. Например, вот эти трое пятиклассников. Дверь, конечно, не закрывают.

— Здрасьте! — обращается ко мне один из представителей молодого поколения и продолжает без паузы сквозь нарастающий коридорный гвалт: — Мне, это, природоведение поменять! Там восемнадцати страниц нету.

(Наивная! А я-то все еще надеюсь встретить в этих стенах любителей Жюля Верна и Конан Дойля!)

Тут я, в свою очередь, превращаюсь в некое подобие Софген. Я величественно поднимаю голову и некоторое время критически рассматриваю посетителей, несмотря на то что перемена пятиминутная. Молодые люди шмыгают носами и с ответным недоумением разглядывают меня.

— А волшебное слово? — наконец нарушаю я безмолвие.

Недоумение в их глазах возрастает. Конечно, в детских садиках «Волшебное слово» уже давно не читают, а в школе, опять же, давят рамки программы…

— «По-жа-луй-ста», — по слогам сообщаю я и, выдержав нравоучительную паузу, направляюсь в подсобку за природоведением. Оттуда мне слышен дальнейший диалог:

— А почем твой видак?

— Не знаю. Мне за оценки в прошлом году подарили.

Редкость: нахожу совершенно целый, почти новый учебник. Возвращаюсь, заменяю книгу. Мимоходом всматриваюсь в лица: интересно, кому из них и за какие именно оценки подарили «видак»? Двое точно из класса коррекции. Третий — не помню.

— Спасибо! — вдруг оборачивается от двери один из них — не тот, чей учебник меняла.

Дверь опять забыли закрыть. Я встаю из-за стола и захлопываю ее. Запоздалая обида нарастает во мне: почему же мне-то ни разу «за оценки» — между прочим, сплошь пятерки! — ничего не подарили? Папа, помню, вечно твердил: «Ты учишься для себя!» Хотя для себя я только читала, и то в основном до полпятого, пока не возвращалась с работы мама.

Однажды я попыталась предъявить ей запоздалые претензии. Мама искренне изумилась.

— Так чего именно тебе не хватало? — уточнила она.

Некоторое время мы недоуменно смотрели друг на друга.

И вдруг, в печальном озарении, я поняла: маме не в чем упрекать себя! Она выполнила свою жизненную задачу — и даже не одну, а несколько. На работе считалась ответственным, квалифицированным специалистом. Замуж вышла за достойного человека и счастливо прожила с ним почти полвека. Ее ребенок, то есть я, всегда был сыт, обут-одет, умыт и причесан и, сверх того, учился на «отлично». Родители, что называется, вывели меня в люди и всю жизнь, как говорится, подавали мне положительный пример. Так их ли вина, что я оказалась неспособной следовать ему? Что я не переняла ни маминого обаяния, ни папиного азарта в работе, ни этой самой их общей активной жизненной позиции? И что ищу теперь, на кого бы свалить вину за свою неудавшуюся судьбу?

Вообще-то мои родители не устают надеяться, что я достигну на работе чего-нибудь этакого, какой-нибудь правительственной благодарности за оформление читательского уголка или хотя бы почетной грамоты самого добросовестного библиотекаря микрорайона. А также, разумеется, что в один прекрасный день я встречу приличного, порядочного человека, который оценит меня по достоинству. Хотя правильнее было бы сказать — оценит кое-какие из оставшихся в моем наличии достоинств…

Я не разубеждаю их в этом. Со временем разубедятся сами.

К слову сказать, однажды, лет этак двенадцать назад, их мечта чуть было не воплотилась в жизнь. По крайней мере я уже намечала день, когда познакомлю их со своим женихом — человеком в высшей степени порядочным, образованным и, сверх того, красивым и прилично зарабатывающим.

Да-да, именно такой мужчина встретился на моем ничем не примечательном жизненном пути! И мужчина этот, по его словам, любил меня и имел самые серьезные намерения. И ему удалось убедить меня в этом настолько, что я уже чувствовала себя почти хозяйкой в его «Волге» благородного цвета беж, из которой он пока что высаживал меня за квартал от родительского дома.

Единственным препятствием к нашему счастью, а также грядущему счастью моих родителей оставался развод, который он по легкомыслию не оформил в свое время, а потому продолжал существовать (ибо жизнью это существование, безусловно, назвать было нельзя!) на одной квартирной территории со своей женой-истеричкой, страдающей вялотекущей формой шизофрении.

И линия моей судьбы уже направлялась прямым ходом к хеппи-энду, и жених ретиво улаживал оставшиеся формальности, и уже скоро, скоро семейство мое должно было собраться, как говорится, веселым пирком да за свадебку, если бы не…

До сих пор не представляю, что заставило меня в один злосчастный день вдруг отправиться разыскивать ее (да пока что и ЕГО!) злополучную квартиру, где я прежде никогда не бывала и бывать в будущем тоже не собиралась. Знаю только, что желание — увидеть ЕЕ, жену, воочию! один-единственный раз посмотреть на нее! — ни с того ни с сего овладело мною с несокрушимой силой. Овладело до такой степени, что в одно злосчастное утро я бросила все дела, облачилась в свой лучший ангоровый свитер и позвонила ЖЕНИХУ с каким-то незначительным вопросом — чтобы убедиться, что он на работе и, следовательно, не помешает задуманному.

Совершить остальное оказалось легче легкого. Я всего лишь доехала до нужной остановки, вошла в подъезд нужного дома (подъезд оказался запущенным, с отвратительным запахом) и, поднявшись на пятый этаж, нажала кнопку звонка на нужной двери.

И, едва та приоткрылась, с бешено колотящимся сердцем выпалила:

— Извините, здесь не живут Нестеровы?

Я и поныне не имею понятия, зачем мне понадобилась эта детская выходка.

И уж тем более не в силах я объяснить дальнейших событий.

Из темноты за дверью появилось женское лицо. Оно показалось мне смугло-бледным и неподвижным, как маска. Только глаза были живые и блестящие. Эти глаза беспокойно забегали, разглядывая меня, и вдруг остановились на моем лице с выражением затравленного зверька.

С выражением крайнего испуга, переходящего в ужас.

ОНА ДОГАДАЛАСЬ, КТО Я!

И она смотрела на меня так, словно за спиной у меня был спрятан нож, а в сумке — граната.

И так мы постояли-постояли оцепенело, застыв в полном молчании и таращась друг на друга — я по эту сторону двери, она по ту, — а потом она медленно-медленно, осторожно-осторожно, словно опасаясь малейшего моего движения, бесшумно прикрыла дверь.

И щелкнула замком.

Меня будто ошпарили кипятком.

Только что я взлетела по этой лестнице — молодая, красивая, счастливая! И вот теперь плелась вниз, хватаясь за перила, как старуха, и с трудом нащупывая ногами ступеньки…

Я всегда обхожу стороной отделы эзотерической литературы и не без иронии поглядываю на всякого рода сонники и сборники заговоров, но факт, как говорится, налицо: эта психически больная женщина одним взглядом убила все хорошее, что было у нас с ее мужем.

Тем и закончился самый, по-видимому, перспективный роман в моей жизни.

А иногда я мысленно веду некий как бы антидневник. Рисую в воображении картины того, что уже опоздало случиться в моей жизни.

Особенно детальные картины складываются в воображении ночью.

…После того как я разминулась со своим любимым — странное слово! оно совершенно выпадает из контекста моей жизни! — он не назначил мне свидание у кинотеатра «Глобус». Он не ждал меня на выгнутой, сбоку похожей на улитку лавочке, куря сигарету и косо поглядывая по сторонам, и не вскочил мне навстречу, улыбаясь и покраснев от усилия догнать разбежавшиеся куда-то слова.

К свадьбе он не удосужился преподнести мне ни трехтомник Пушкина, выстоянный в ночной очереди у «Подписных изданий», ни даже настольную лампу на изящно изогнутой ножке, которую я вынуждена была купить сама. И конечно, он не пригрозил уйти из дома, когда к Новому году я приобрела еще одну, пятую по счету, книжную полку!

А летом мы не поехали на море, и он не остолбенел при виде моего купальника в синюю и белую полоску, потому что я так и не купила этот купальник. Я даже не взяла у Таньки выкройку желтого комбинезона, потому что, проходя мимо танцплощадки, мы все равно не бросились бы в веселой ярости в толпу танцующих — и, конечно, приз за лучший танец опять достался бы какой-нибудь корявой престарелой паре!

Обиднее всего, что с тех пор он так ни разу и не подошел ко мне на улице. Неужто не узнал?! Неужто я так ни разу и не приснилась ему?! В конце концов, он мог бы просто спросить, где здесь магазин «Деловая книга» или база методической литературы. А уж там мы как-то определились бы, что делать с нашей неосуществленной доселе жизнью…

А может быть, он все-таки однажды спохватится и под каким-нибудь предлогом зайдет в библиотеку? Иногда я — кто бы знал зачем! вот бы повеселился! — вдруг начинаю старательно протирать пыль на полках и переставлять цветы на подоконнике, прямо-таки с нетерпением поглядывая на дверь…

И действительно, дверь открывается. За ней обнаруживается вечно всем недовольная секретарша Анечка.

— Вас приглашает Светлана Анатольевна, — холодно сообщает она, неодобрительно оглядывая стены библиотеки с пожелтевшими портретами классиков.

И по ее тону похоже, что в школу явилась комиссия по проверке состояния этих самых портретов.

Я давно заметила, что работа с детьми влияет на человека по принципу «с кем поведешься».

Своими глазами я видела, как учителя высшей категории с тридцатилетним стажем рыдали в учительской, как отличницы после четверки за контрольную, — и из-за чего бы?! Всего лишь из-за того, что на пятиминутном совещании между сменами было вскользь отмечено, что их классы шумно вели себя в театре или плохо выступили в военно-спортивной игре «Зарница»!

 

Молодые же учительницы, демонстрируя знание юношеского жаргона, бывает, сразу начинают изъясняться на языке своих двоечников, бойко выдавая фразочки вроде «Кончай базарить», «Мне как-то по барабану» и «Ну и флаг тебе в руки». Ученики, понятно, в восторге, а бедным наставницам невдомек, что детки низвели их до полного с собой равенства и что возводить разрушенный барьер придется при помощи скандальных разбирательств с привлечением родителей и школьной администрации.

Лично я отношу себя к условной категории троечников, чей девиз — «Не мешайте мне жить, и я вам еще пригожусь». Позиция эта самая удобная и, по моим наблюдениям, разделяемая подавляющим большинством школьных работников. Единственная проблема в том, что она отлично известна и начальству, которое само выросло из рядовых школьных работников. И которое, понятное дело, теперь всячески старается дотянуть условных троечников до хорошистов.

Взять, например, нашу Светлану Анатольевну — «первого» завуча. Она знает свой коллектив, как опытный учитель — свой выпускной класс. И в меру своих недюжинных сил старается, чтобы каждый его член приносил школе посильную пользу. С этой-то целью она обычно и приглашает меня, как и других, к себе в кабинет.

Как и другие, я переступаю порог с типично троечной мыслью: «Небось опять какая-нибудь выставка! Или конкурс книжных иллюстраций! Сказать — скоро инвентаризация, не до того…» Но через секунду, увидев ясные глаза нашей Светланы за стеклами очков, аккуратный седой начес и безупречную белую блузку (условный образ «учительница первая моя»), я начинаю смутно ощущать в глубине своего существа какие-то дополнительные профессиональные резервы. И чувствую, что мои условные тройки по ряду предметов вполне могут превратиться в четверки.

— Марина Алексеевна, — начинает она своим тихим серебристым голосом, — ни для кого не секрет, что интерес детей к художественной литературе в последние годы заметно снизился. И в этих обстоятельствах наш с вами профессиональный и человеческий долг…

В тоне ее нет и намека на какой-то нажим — только мягкая поэтическая грусть. Таким голосом хорошо читать стихи. (Любопытно, что она читает на ночь? Какое-нибудь «Искусство управлять собой и людьми»? Дейла Карнеги? А может, руководство по черной магии? Однажды этим самым голосом, тоже безо всякого нажима, она непостижимым образом побудила меня принять участие в спартакиаде учителей, а именно — бежать пятьсот метров по непересеченной местности. В то время я была моложе, наивнее и здоровее. Но именно на этой дистанции, посреди липовой рощицы, в свежий осенний день меня впервые посетила мысль о смерти.)

— …местных поэтов, писателей. И вы должны нам в этом помочь, — заключает она, глядя на меня почти нежно.

Я, кажется, отвлеклась. Светлана, пожалуй, переусердствовала — чуть не усыпила меня своей гипнотической речью. Что ей, собственно, на сей раз понадобилось?

— Ну-у, в отношении регионального компонента программы… — наудачу бормочу я. — Так вы же знаете, Светлана Анатольевна, у нас же ни пособий, ни разработок, ни…

Брови Светланы приподнимаются под угрожающим углом.


Дата добавления: 2015-11-26; просмотров: 61 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.07 сек.)